Ход кротом (СИ) - Бобров Михаил Григорьевич. Страница 63

— Атаман Григорьев за статочных людей. А голодранцев и жидов приказал вешать, — пробасил толстый мужик в не сходящейся на животе шинели.

— Доктора каждый второй кучерявый да кривоносый. Стали бить жидов, так и русские доктора все попрятались, — глядя в синие тени на снегу, вздохнула бабка, оправлявшая ватник.

— Микола было спрятал одного, так донес кто-то, — крикнули в задних рядах. — Ну, вместе их и утопили, связанными.

— Нету доктора. Езжай до города, вдруг там не всех жидов побили, — подвел черту мужик в хорошем офицерском полушубке и валенках, но без штанов. И тут же в задних рядах кто-то сочно выдохнул:

— Эт’вряд ли…

Кони двинулись к подъему. Передовой конь зафыркал, не пошел на пропахшую креозотом насыпь. Тогда всадник наклонился к самой гриве и сказал ровным тоном:

— Смотри, Остап! Расколдую тебя в человека обратно! Поищешь тогда детям на обед, жене на платье, не так побегаешь, как под седлом у меня!

Конь, явно поняв сказанное, мотнул головой и вынес легонького небольшого наездника на рельсы тремя скачками.

Жители слободки так и обмерли. Десяток вороных все же взошел на насыпь, хотя бойцам пришлось для того спешиться.

— А… — уронил руки вдоль тела дед, — никак, Батька?

— Точно. Вон тот чернявый — то Семка Каретник, над конницей старший.

— В черном бушлате с золотом — Федька Щусь.

— Матрос, гляди, как чуб выпустил.

— Седой — Аршинов, ученый человек, из Москвы самой к Батьке приехал.

— Уважают, вишь…

— А Левка где?

— Должно, на хозяйстве остался…

Кони поднялись и пошли по шпалам к мосту — черные силуэты на обжигающе-синем небе — и скоро исчезли в отблесках стальных ферм Дарницкого моста.

С моста отряд свел коней через лесок, уже к самому подножию Выдубицкого монастыря. Монахи неодобрительно глядели на безбожников, проехавших, не ломая шапки, не крестясь. Вот Григорьевские хлопцы, хотя и озоруют относительно баб и людей богатых, однако же бога не забывают. Иные даже делают и вклады.

А эти черти — черные на вороных конях, едут и морды кривят. Чего кривиться? Подумашь, тела валяются. Если бы люди, то грех. А жидов приберут вскорости, как хлопцы нагуляются. Тут, выше на горку, еврейское старое кладбище как раз. Утихнет пальба и хмельное буйство казацкое, выползут из тайных нор жиды, похоронят своих, и снова засверкает бестревожно дорога на Караваевские дачи, помчат на санках заможные люди с девками. Глядишь, кто и задумается о душе вечной, бессмертной, о Христе, что его те самые жиды продали, за что нынче кару и принимают. Нет же, крутят головами, хмуро едут редкой цепочкой — сквозь весь район Зверинец, потом наверх, по Печерской улице, вдоль рельсов двенадцатого маршрута, к Арсеналу и Военному училищу…

Подъехали к остаткам колокольни Троицко-Ионовского монастыря. Когда шестого июня громадный взрыв потряс Киев, выбрив начисто хатки Зверинца, стерев монастырь до земли, уцелел только уставленный в небо сломанный палец колокольни. Во взрыве том подозревали большевиков, но много позже перехватили уже в самой Вене переписку французов, и установили, что за терактом стояла Антанта. Не понравилось англичанам, что гетман Скоропадский задружился с немцами, вот и рванули джентльмены Арсенал шестого июня, а десятого подожгли склады на Подоле.

Сегодня гетман уже был далеко в Берлине; но и скинувший его Петлюра тоже владел городом недолго: пришел «царский атаман» Григорьев.

Семен Каретник сплюнул:

— Потом куда?

— Не говори, товарищ, — повертел чубом красавец-морячок Щусь, разглядывая повешенных на деревьях, — вот не то, чтобы я так уж любил иудейское племя, а все же зря это Григорьев.

— Большой город Киев, — хмурый Аршинов, привыкший более к перу и бумаге, чем к пистолету, ежился от холода и разлитой вокруг смерти. — Что же нам, кричать сейчас: доктора?! Так никто и не услышит, спят все после попойки. Тоже мне, революционеры. Как он там?

Боец отвернул край бурки, потрогал Васькин лоб, выругался и ответил:

— Горячий, что печка. Плохо.

— Тут военный госпиталь, да и фельдшерская школа рядом, — уронил передовой всадник. — Заедем?

Взяли левее, через пустую и жуткую Печерскую базарную площадь, по которой лениво переползали неприкаянные газетные листы, укрываясь от ветра, как живые. Затем еще левее — выехали к Военному Госпиталю. Квартал огораживался кованой решеткой на кирпичных столбах — вдоль Госпитальной улицы так точно. Громадный госпиталь, в годы Великой Войны принявший почти пятьдесят тысяч раненых, не мог закрыться и не закрылся; сейчас там суетились люди. Несли носилки, немым голосом причитали растрепанные старухи — конники знали уже, что тем старухам еще вчера могло быть по девятнадцати лет. Вышедший на грязно-серое крыльцо человек в белом халате, с налитыми кровью бессонными глазами, читал с мятого листа:

— … Эсфирь Мееровна Валдман, девяти лет, разрыв снаряда. Кто родственники? Фейга Геллер, сорок два года, огнестрельное ранение в сердце. Кто привозил? Сура Каневская, тринадцать лет, огнестрельное ранение… Родственники есть?

— Стой! — Аршинов поднял руку. — Ну их к черту. Здесь мальчишку, пожалуй что, одной тоской разъест не хуже кислоты. Надо к кому-нибудь на квартиру.

Конники переглянулись. Предводитель их поднял глаза к синему-синему небу, к лишнему небу, к ненужному небу — здесь, где тела выдавали, как хлеб или патроны, как что-то необходимое и существенное, за чем десятки человек стоят и мерзнут всю ночь — яркое полуденное солнце смотрелось откровенной насмешкой, а настоящими выглядели только холод и поднимающийся ледяной ветер, обещающий к вечеру перемену погоды.

— Значит, судьба… — Махно безразлично пожал плечами, тронул коня. — Веди, Семен, ты в Киеве жил. Андреевский спуск, тринадцать.

— О, так это на самый Подол, — Семен Каретник почесал затылок под папахой. — Добро, что кони на шипы кованы: тут все брусчатка, да все под горку.

И решительно потянул правый повод.

— Да после такого захочет ли твой доктор с нами разговаривать?

Махно промолчал; только сунул руку к поясу, где болталась дорогая тяжелая сабля, огладил торчащую рукоять и вернул руку на теплую конскую шею. Вороные, чуя напряжение седоков, стеснились ближе. Грозовой тучей ехали через разоренный город черные всадники. В окнах и подворотнях вслед им крестились и шептали проклятия киевляне, не осмеливаясь, однако, не то чтобы кинуть булыжник, но даже и выругаться в голос. Извилистая Госпитальная, широчайшая Бессарабская площадь, резко воняющий на морозе Ночлежный дом, бесполезная красота Бибиковского бульвара… Тут все тела уже убрали, вычистили и подмели, чинно прохаживались хорошо одетые граждане — те самые «статочные». В смысле, «достаточные», богатые, люди с достатком. Аршинов глядел на тронутые морозом румяные щеки, а видел воспаленные глаза доктора на крыльце госпиталя, и в ушах все стучало: «Айзик Феллер, двенадцать лет, огнестрельное ранение… Сура Медникова, двадцать восемь лет, огнестрельное ранение…»

Справа проплывал Дворцовый Киев — золотой и белокаменный, высвеченный прекрасным зимним днем, украшенный снегом, оттененный черной штриховкой знаменитых киевских лип, сияющий и смеющийся; слева от Аршинова боец держал закутанного в бурку мальчишку. Аршинову поминутно казалось, что даже сквозь бурку он чувствует исходящий от свертка жар. Только сыпного тифа им в отряде и не хватало!

Проехали Владимирскую; слева Семен плеткой указал громаду здания с колоннами, с полукруглым выступом:

— Вот здесь Центральная Рада заседала.

Никто не проронил ни слова. Кони шли уже в ногу — как всегда перед атакой — но никто не останавливал гостей. Едут анархисты, значит, надо им. Главное, что не большевики, что не сверкают красные звезды.

Большевики приходили в начале восемнадцатого года, так было все то же самое. Только «царский атаман» бил одних жидов, а большевицкий командующий Муравьев, бывший царский поручик, без разбора бил всех, еще и похвалялся: «Мы могли остановить гнев мести, однако мы не делали этого, потому что наш лозунг — быть беспощадными!». Дзержинский, конечно, арестовал Муравьева уже в апреле, да только арест не вернул мертвых, не восстановил в киевлянах доверие к советам. К тому же, летом так и не расстреляный Муравьев сбежал в Казани от большевиков к белочехам, увел за собою два полка, и этим словно бы утвердил свою кровавую правду…