Ход кротом (СИ) - Бобров Михаил Григорьевич. Страница 67

Захрустела кроватная сетка, потянуло сквозняком от щелей в полу.

— … И теперь вот ехал — два раза под лавку прятался: украинцы с русскими воевали, а мы, братец мой, как раз посередине. Вот и не уберегся. Приеду теперь домой — обязательно себя заявить надо: украинец ли, большевик, или меньшевик. Не заявишь — спалят. А заявишь — пожалуй, в точку не попадешь. Вот и думай…

Второй голос пропищал:

— Тут надо тонкое рассуждение иметь. Ежели по-настоящему рассудить, они все молотят одну скирду. Там без аннекций и тут без аннекций, там о черном народе стараются и тут о нем же. Ну, а только, братец ты мой, черному народу что блохе в печи — куда ни скакни, все жарко.

Новичков у двери положили сравнительно недавно, и были они вовсе не военные: замызганные полушубки, широкоскулые лица, немытые руки, ноги, перед которыми бессильны все ароматы Аравии. Ядреная речь, где знаки препинания заменялись той самой матерью. Венька не вслушивался, чем и как их там ранили. Он и сейчас бы их не слушал, но куда в палате денешься?

Поскрипев стулом, первый вздохнул:

— Или вот бабу взять. Бывало, придешь домой пьяный — она тебя и урядит, и накормит, и спать уложит, и подольстится по своему бабьему закону. Ну и поучишь ее, когда случится. У бабы ведь какой разум может быть? Известное дело — баба вещество текучее… А ну-ка, поучи ее теперь! Сиганет с кем ни на есть — вот тебе и весь сказ. И выходит, братец ты мой, что и баб у мужиков отняли… Чистая аннекция, ей-богу.

Второй подхватил:

— У нас в приходе мужички собрались, говорят — церковь дело мирское. Ну, и продали с аукциону на кирпичи. А крестить-то детей надо? Ну, и ездят за двадцать пять верст — попу по полтораста рублей за свадьбу платят… Все одно как цеп, когда с петли сорвется, летит незнамо куда. Когда на ток угодит, а когда и псу под хвост. Вот и мы также…

— И что та программа, — сказал первый, — на деле все сводится к одной формуле. Дележка. Дележка всего — капиталов, домов, фабрик, заводов, имущества. Дома у отца три лошади, а пришел по весне комбед — отдай две.

Тут раненый десантник с «Мордора» очнулся и тоже вслушался в говорок у двери.

— … Ну как же, лошадей-то отдали? Ведь по одной на двор полагается.

— Отдать? Мы их потом-кровью наживали, а тут отдавать всякой швали? Нет уж, ты наживи, а потом уже говори: отдать.

— А отымут? — робко пискнул второй.

— А винтовка на что? Вон она — в руках.

Второй тоже заворочался, подняв очередную волну вони.

— Жить нельзя, — сказал он. — Люди как звери стали. Везде убийства, и чуть слово тебе сказал — уже винтовкой грозишь. Два года в окопах сидел, намучался, устал, думал — приеду домой, отдохну. А дома те же окопы, только еще хуже. Ехал теперь в город. Может, и не лучше там, да не так заметно. Да, Россия-матушка…

— Россия! — мрачно подхватил первый. — Россия! Самая несчастная, самая срамная страна. Называться русским стыдно, смотреть в глаза людям стыдно. Я так думаю, сейчас счастлив тот, кто сейчас в иностранных государствах живет. Я вот сейчас тоже в Крым пробираюсь, а потом в Америку — и поминай, как звали.

— Да ты, контра! — поднялся десантник, свалив загремевший по полу стальной шлем. — Или тебе при царе хорошо жилось, золотому погону нравилось кланяться?

— А ты, большевик, меня не ругай. Ругалка не выросла. Я был эсером, был и у Ворошилова в армии, Царицын и Казань оборонял. На себе пробовал сумятицу, разброд, шкурничество. Ты во что раненый?

— В легкое. При чем оно тут?

— А я в душу ранен. Я инвалид совести. Мне ваши ответы по книжке не надо. Никому не поверю, паче сам себе не поверю.

— Стой, — сказал Венька, сам себе удивляясь: он-то чего лезет в чужой спор? За ним самим вот-вот чека явится. Но все же продолжил:

— Стой, не части. Ты вот про Россию. Так было уже, пришли поляки и Москву взяли. Своего царя посадили, Лжедмитрия. Давно было, триста лет. И тоже казалось, что нету страны больше, и нету самого имени русского, потому что при дворе Лжедмитрия все велось на польский лад. А все же потом поднялась держава. Так поднялась, что Петербург построили, турок разгладили, а тех же поляков и финнов подчинили. Большевики, меньшевики — страна-то никуда не делась!

Десантник посмотрел на внезапного союзника с интересом и собрался уже что-то прибавить, но закашлялся и рухнул в подушку обратно. Венька, ругаясь про себя, затеребил шнурок вызова. На вызов явился дежурный фельдшер, сунул упавшему в нос нашатырь, выругался, рванул звонок уже сам. Прибежали еще доктора, между прочим выбранив фельдшера за грязных новичков у двери. Фельдшер оправдывался недостачей рабочих рук и времени, более же всего нехваткой дров для бани.

Венька едва успел прибрать письмо, вытянулся на койке и попытался — нет, не заснуть, слишком рядом топталась костлявая старуха с косой — но хотя бы полежать в телесном покое.

О покое душевном Вениамину оставалось только мечтать.

С другой-то стороны, оно и к лучшему, что не обменялся с Татьяной обещаниями. Сгинет Венька — и к лучшему. Разве все то, чего душа его начерпала в походе, как лодка гнилой болотной воды — разве такое нужно нести к людям, на теплый Южный Берег Крыма?

Снилось Веньке, как бредет он по болоту, а на спине плетеный лубяной короб с письмами, с неловко сложенными треугольниками. Встают на его пути чудовища, манят в сторону навки болотные, просят отдать им чье-либо письмо. И вот сидит Венька на мокрой кочке, читая незнакомые адреса, выбирая мучительно: этого в забвение бросить, чтобы всю почту доставить? Или все же вон того? И знает Венька, что скоро уже не нашарит рука ни единого треугольничка — и зачем тогда был весь поход?

Если из дождя вынимать по капельке, всего лишь по маленькой капельке — где тот предел, за которым исчезает сам дождь?

Ударил гром, и явился в огненной туче бог — жестокий и грозный кержацкий Христос, бог Аввакума и боярыни Морозовой — воздел руку и прорек:

— Встань и иди! Неча сопли распускать, не баба.

Венька вздрогнул и проснулся. Носитель стального шлема уже опамятовался и дышал ровно; каска его в мелкую белую крапинку заставила поручика вздрогнуть от накатившей памяти. Люди в таких же точно шлемах выдернули Веньку из-под завала, закрутили в бурку и кинули поперек седла, точно краденую Белу в романе Лермонтова. Это спасенного в безымянном хуторе пацана везли бережно, и потом передали каким-то черным с наказом: «найти всенепременно доктора». С огнеметчиком же красная разведка не церемонилась. Везли добычу мешком, и растрясли без того контуженного Вениамина еще на добрый месяц госпитального лежания…

Вместо Христа вонючих новичков на помывку изгонял бородатый фельдшер, это его львиный рык слышал Венька во сне. За бородачом в проеме двери возник черно-кожаный чекист. Брезгливо сторонясь первых двух кроватей, прошел к Венькиной тумбочке:

— Вениамин Павлович Смоленцев, прапорщик… Поручик. Начальник огнеметной команды?

— Так точно, — криво ухмыльнулся Венька. Допрос был уже, это, выходит, приговор принесли.

— Эй! — с угрозой повернулся второй, писклявый, что жаловался на два года в окопах:

— А у нас на фронте не было обычая, чтобы огнеметчика в плен брать! Кончать его надо, товарищ комиссар.

Узколицый чекист поморщился: кому охота вшивого в товарищи? Но прежде черно-кожаного снова поднялся на локте неугомонный десантник:

— Я сам огнеметчик «Мордора», и что дальше?

— У меня приказ, — добавил чекист, вынимая из нагрудного кармана очки и нацепляя их на острый нос, — это ценный пленник. Вот если пойдет в несознанку, тогда уже к стенке.

Не то, чтобы в облике чекиста не было вовсе ничего, кроме острого носа и черной кожаной одежды, но именно эти признаки бросались в глаза прежде всего. Венька сравнил его с дятлом, потом с вороном, потом сообразил, что сам от страха цепляется умом за что попало.

— Приказ! — фыркнул писклявый. — Ты меня без приказа убеди, чтобы я поверил.

— Легко, — сказал мордорец. — Помнишь, как детей от казары прятали?