Ход кротом (СИ) - Бобров Михаил Григорьевич. Страница 66

— Скажете тоже, — помотал Васька головой, — куда в самолет безногому?

Семен перелистнул блокнот и вытащил из него пожелтевшую газету. Осторожно разложил прямо на постели:

— Вот. Александр Николаевич Прокофьев-Северский. Родился в Тифлисе. Васька, он тебя всего на шесть лет старше. Ну, может, на семь, если ты не второго года, а третьего. Отец его мирной профессии, на театрах играл. В этой, как ее, опере, пел. Тоже мне, занятие для мужчины… Зато сын выучился на пилота. Второго июля пятнадцатого, над Рижским заливом, при атаке… Так, тут неразборчиво, но смысл понятный: сбили. Машина ударилась о волны. Механик погиб, а летчик был тяжело ранен. Отрезали ему правую ногу, в общем.

Семен замолчал. Васька смотрел на желтую газету. Смотри не смотри — что поменяется? Ноги обратно не прирастут!

Ударил третий залп — мощно, победно, уверенно.

— Начнешь себя жалеть — здесь и конец тебе, Василий. — Каретник вздохнул, ведя пожелтевшим от пороха и табака пальцем по таким же желтым строчкам:

— … Работал в должности наблюдателя за постройкой и испытанием гидросамолетов. А тут и без ног можно, только голова ученая нужна. Голову тебе не отрезали, а, Васька?

Васька помотал не отрезанной головой. Почему-то не получалось плакать.

— … Предложил проект гидросамолета. На пробных вылетах, которые он проводил сам, его увидел император Николай Второй и, потрясенный мужеством, разрешил Прокофьеву-Северскому летать на боевых самолетах.

— А где он сейчас?

— Дошла весточка, что видели его в Сибири.

— У него только правой ноги не было, а у меня обеих.

— Так ведь он колчаковский. А ты… — Семен замялся, но сообразил, что сказать:

— А ты свой собственный. Нынче не царское время, и «кухаркиных детей» в университеты допускают. Мы же за это именно и воюем. Так что ты сам решай — лежать и напиваться, либо стоять и не сдаваться. Во. Почти стихи, верно, доктор?

Доктор улыбнулся:

— В стихах, кроме рифмы, надо что-то еще. Но по сути все верно.

Ударил четвертый залп, и снова задрожал двухэтажный домик. Где-то неподалеку высыпались на брусчатку стекла, кто-то завопил, заругался.

— Эх, Василий, некогда мне тебя утешать. Соберись, надо протокол написать. После победы всех их, сукиных котов, судить станем. И твое слово там услышат, и за твоих родителей там спросят.

Васька, не отвечая, сложил желтую старую газету — но куда ее девать? Оставил пока на простыне. Потрогал кровать. Нет, не рассеялось наваждение, не вернулись ноги.

— Доктор, а я вам так спасибо и не сказал, еще и накричал на вас. Простите.

— Ничего, — теперь уже вздохнул доктор. — Когда сможешь вставать, я тебе хорошего учителя найду.

— Так мне же платить нечем.

— Твоя плата — человеком прожить, не сдуться и не спиться. Эх, черное время! Я видел, как толпы бьют стекла в поездах, видел, как бьют людей. Видел разрушенные и обгоревшие дома в Москве… Видел голодные хвосты у лавок, затравленных и жалких офицеров. Читал газетные листки, где пишут в сущности об одном: о крови, которая льется и на юге, и на западе, и на востоке…

И только Василий запечалился было, в тон Доктору — как ударил пятый залп! И ударил так, что вылетели даже заклеенные стекла! И воздушной волной сорвало вывеску, и даже кресты Андреевской церкви зашатались.

Мужчины подскочили, давя ругательства: придется теперь латать окна! И доставать стекла, что в охваченной войной стране само по себе приключение — куда там Куперу и Буссенару. Особенно, если доставать стекла приходится сразу всему столичной величины Киеву.

Желтая старая газета упала и развернулась на полу. Васька с напряжением нагнулся и подобрал ее. Семен обернулся, огляделся и внезапно расхохотался:

— А все же, доктор, я прав! Жаба — самый страшный зверь, удушит любого.

Из выбитых окон пошел по полу январский холод, запахло мокрой глиной, и только сейчас Васька понял, как же тут воняло: камфорой, гноем, его, Васькиным, потом. Не успел Семен прибрать со столика свой блокнот, как ударил шестой залп, самую малость послабее. Затем, почти без перерыва, седьмой, и восьмой: Брянская Железнодорожная Бригада перешла на поражение, и далеко-далеко вокруг станций задрожала земля.

* * *

Земля дрожала, и подпрыгивала прикроватная тумбочка, так что писал Венька не перьевой ручкой; впрочем, кто бы принес раненым еще и чернила, да и зачем? Чтобы при неловком движении на пол разлили?

Венька писал письмо, не думая пока, кому его доставлять. Правда, ходили смутные слухи, якобы железнодорожников обещались не трогать ни красные, ни белые: только по чугунке получалось подвозить сколько-нибудь весомые объемы снаряжения, да и сами войска.

Вот и сейчас земля подпрыгивала от грохота морских орудий, установленных на многоколесные платформы. Три белых транспортера с двенадцатидюймовками — «Арахна», «Тарантул» и «Ананси» — против Брянской Железнодорожной Бригады с такими же двенадцатидюймовками из арсенальных резервов, только не севастопольских, а кронштадтстких. Имена красных установок ничего решительно Вениамину не сказали, но бывший студент не удивился. Ладно там «Ударный казачий эскадрон Смерти», этих по обе стороны фронта хоть жо… Хоть ложкой жуй. А вот «Варшавский арматурный ударный батальон» — это, черт побери, звучало.

Так что названия бронепоездов — их называли коротко «бе-по» — ничего к творящемуся вокруг хаосу не прибавляли. Тяжелые бепо «Унголианта» и «Шелоб», наверное, в честь очередных комиссаров-интернационалистов, с этими самыми двенадцатидюймовками. С ними бепо непосредственной поддержки «Кирит-Унгол» и «Мораннон», вооруженные как привычными трехдюймовками, так и новомодными ракетами «Сау-два». Наконец, в бригаду входил штурмовой бепо «Мордор» с десантной командой, ужасающей даже бывшего командира слащевских огнеметчиков.

Раненый из этой самой десантуры лежал на соседней койке. От него-то Вениамин и знал все названия. Венька уже в третий раз придерживал круглый стальной шлем от падения на пол, когда тумбочка содрогалась при очередном залпе. Холодный шлем тыкался в левую руку, изрядно мешая сосредоточиться. Венька извел три листка, пока не сообразил, что мешает ему вовсе не шлем.

В самом деле, что писать оставшейся в Крыму девушке?

Вопрос, не спустит ли Татьяна Николаевна его почеркушки в ретирадник сразу, Венька старательно гнал от себя. Но, допустим, что внес во дворец письмо тот самый уральский казак, обещавший «хоть в руки самой царской дочери». Допустим, что развернула Таня неловко сложенный треугольник…

И что?

«Нынче я измерил мир от сине-солнечной высоты Осеннего Бала до красного льда Херсона. Видел блестящих кавалеров на балу — и в тех же телах фобос и деймос, когда первая волна шла на штурм Крюкова. Как могло совершиться перевоплощение? Как мог наш командир, генерал Слащев, душа компании, красавец и умница, жечь на огне пленных? Виной ли тому немецкий кокаинум, щедро выдаваемый в Походе всем желающим, либо нечто иное, черное, подземное, повисшее у нас на плечах, когда проходили мы Херсон?

Иные скажут: мне ли делать замечания Слащеву, когда сам я начальник огнеметчиков, и по моему слову сожгли, наверное, не меньше? Нисколько себя не оправдывая, замечу все же — мы жгли в бою, в нас тоже летели пули. Одна пуля в баллон — и нам такая же страшная огненная гибель, яко же и целям нашим.»

Венька отложил карандаш. Да такое отцу посылать страшно: ведь и мать прочтет. А девушке? Девушке зачем такое знать? Разве не затем пошел Зимний Поход, чтобы отвоевать Россию у большевиков, чтобы этим самым девушкам составить счастье?

Да и кто он такой, чтобы девушке счастье составить? Ни кола, ни двора, и сам чуть жив остался!

На двух койках у двери переговаривались вполголоса; поневоле Венька вслушался.

— … Ехал из дому, под обстрел попал: меньшевики с большевиками сражались. Приехал в Москву — хлеб отобрали, застрелить хотели: говорят, спекулянт. А через день опять же чуть не убили: большевики меньшевиков дули, а я по дороге встрелся.