Дело Бутиных - Хавкин Оскар Адольфович. Страница 42

Бутин предоставил сестре и зятю постройку в саду — деревянный трехэтажный домик с крытыми верандами внизу и наверху. Уединение, тишина, фортепиано и клавесины в отдаленной комнате, широкие, полные света окна, дыхание густо разросшегося сада с весны до осени, цветы в вазонах и кадках круглый год. Дом укрыт густой растительностью, — в саду клумбы, плодовые деревья, аллеи, оранжереи, а стены дома увиты растениями — нерчинским плющом, хмелем, а еще странным вьюном с белыми цветами, который даже осведомленная Татьяна Дмитриевна не могла определить — то ли «климатис», то ли что-то родственное этому ползучему растению.

Если из азиатских стран Татьяна Дмитриевна более всего вывезла цветов, — одних орхидей вырастила десяток сортов, то в европейских странах ее в особенности подманили овощи.

Так, из южной Германии она привезла в бело-розовых ростках роскошные клубни картофеля «баварец», видом похожие на розовые обкатанные камни, — это на вид, а варились недолго и при сухой и нежной рассыпчатости имели пряный и тонкий привкус каштана.

Из Голландии привезла необыкновенный живучий неприхотливый сорт капусты, на родине своей называемой «прелюд». Музыкальное имя капусты привлекло даже внимание ее дорогого Маврикия, не могущего за столом отличить сельдерея от петрушки. Сочная и приятно сластящая капуста оказалась жизнеустойчивой на новой родине, прижилась на суровой ее земле, выдерживая и весенние ветры, и летние засухи, и осенние ливни, и даже ранние августовские заморозки. Особенно крупной она не была, но кочаны урождались плотные, крепкие, тяжелые, а лист был литой, тугой и цельный. Петр Яринский, любимец сестры, — возмужавший, уширившийся в плечах, по поручению Татьяны Дмитриевны раздавал семена привившихся растений всем охочим нерчуганам. По ласковости своей натуры и нелюбви к трудным наименованиям, он прозвал голландскую пришелицу «прелюдкой», и так ее стали звать все другие огородники. Татьяна Дмитриевна, будучи проездом в селе Знаменка, что на речке Торге, при впадении ее в Нерчу, поинтересовалась у знакомого мужика, удалась ли капустка из дареных семян. Тот переспросил: «Энта, которая “приютка”? Приладилась, свойская капустка, что в щи, что в соленье, сажаем не тужим, едим в обед и в ужин».

Так чужестранка получила русское имя, приютившись на забайкальской земле, породнившись с природой сурового края.

При неровностях своего характера, упрямстве, жесткости Татьяна Дмитриевна была целеустремленной, в ней жила привязанность к земле. В этом она оказалась ученицей Зензинова и продолжательницей Поджио и Завалишина с его великолепными арбузами. Декабристы с замечательным усердием и настойчивостью внедряли в жизнь «чалдонов» и злаки и огородные культуры. Она продолжала их усилия! Нет, не просто сестра — единомышленница, соратница...

Татьяна Дмитриевна привезла из Богемии чудесные семена моркови, — от родственников мужа, чешских землевладельцев и музыкантов! Из Франции — спаржу, из Болгарии — тыкву. Она доказала, что все российские и европейские овощи удаются здесь, на этой земле!

Из иркутских семян выведенная, вдруг пышно и свободно разрослась в саду облепиха, и в сентябре часть сада засияла, словно солнцем залитая, зацвела некрупными, желтыми, не похожими ни на какие другие плоды ягодами!

Из бурсинских семян, собранных ею лично, при поездке с братом на Амур, Татьяна Дмитриевна вырастила несколько десятков кустов темно-лиловой сирени — густой, душисто-пахучей, смело и ярко зацветающей в самом начале короткого сибирского лета.

Глянул как-то Бутин за обедом на руки сестры и отвел в неловкости глаза, — как же они, руки ее, огрубели, в каких черных трещинах и серо-желтых мозолях. Эти руки обертывали нежные растения рогожами, засыпали корни сухой листвой и черноземом...

И все же не все растения выдерживали...

Однажды весенним утром поднялась она к брату в мезонин. Михаил Дмитриевич, одетый, причесывался у зеркала, готовясь спуститься в контору. Он увидел в зеркале, не оборачиваясь, осунувшееся лицо сестры с покрасневшими глазами. Слезу Татьяна Дмитриевна считала недопустимой женской слабостью. Однако же она плакала!

Он кинул щетку для волос и подошел к сестре.

— Что-нибудь случилось? — отрывисто спросил он.

— Ах, брат, такое несчастье! Те вишни, помните, за беседкой. Летом была такая густая листва и свежие побеги. Михаил Дмитриевич, они засохли, не вынесли февральских морозов. Я так за ними ухаживала...

И смотрела так просяще-жалостливо, будто распорядитель дела в силе дать распоряжение Оскару Александровичу или Иннокентию Ивановичу оживить погибшие деревья...

— Очень жаль наши вишенки, — сказал он. — Я помню, какие они стояли нарядные и веселые, как украсили бы наш сад. И труды твои, Таня, жалко. А все же сад ширится, цветет. И сколько людей, не веривших в него, теперь помогают тебе. Не только домашние — Капитолина Александровна, Мария Александровна, но и все Чисто-хины и Налетовы, и Марфа Николаевна, и молодчина Яринский, и девочки из прогимназии. Ведь лестно, когда нерчугане говорят: «Наш сад!» Нет-нет, сестра, не поддавайся, прирастут и вишенки, почувствуют, что им здесь хорошо...

Когда он спускался в контору, новая важная мысль владела им.

То хорошо, что в семье Бутиных все заняты делом. У него с братом прииски, торговля, промыслы, пароходство, у невестки — дети, их обучение и нужды, вот у Татьяны — сад, ферма, земля, зять радует всех настоящей музыкой, прекрасными концертами, приезжие артисты считают, что у нас благородная публика. И все это способствует прогрессу.

37

Не понапрасну Бутин, увидев несчастное лицо сестры, в первую очередь встревожился за мужа Татьяны Дмитриевны, за Маврикия.

Мауриц вернулся из заграничной поездки другим, чем был до нее, что-то в нем надломилось, — он загрустил, притих и будто стал еще меньше росточком.

За столом, встретив взгляд Бутина, он, как мальчишка, пойманный с рукой в сахарнице, поспешно отводил глаза. Не так часто, как прежде, искал встречи со своим патроном, — разве лишь тогда, когда заминка в чем-то главном — в его музыке, в оркестровых делах, в устройстве очередного концерта. А то не явится к ужину, и еду тогда сама Филикитаита благоговейно приносила в деревянный дом в саду, очень она была расположена к Маврикию Лаврентьевичу с его угодной Богу музыкой. «Сказался нездоровым», «пишет партитуру», «пошел прогуляться», — по-разному, но всегда односложно сообщала Татьяна Дмитриевна.

Может быть, размышлял Бутин, Мауриц, побывав в своей Моравии, пообщавшись с близкими, пожалел о своем порыве, унесшем его на край света, в ледяную Сибирь, — и его давит чувство вины перед матерью, сестрами, перед родной землей, родным языком, родной музыкой. Или, напротив, неловкость перед семьей, в которую вошел, перед Нерчинском, усыновившим его, перед музыкальным обществом, в котором его боготворят — «наш Маврикий, милый наш Маврикушка», — ведь бросил нас на полгода, проездил в свое и жены удовольствие, оставил нерчуган без музыки, концертов, танцев, развлечений.

Не надо его трогать, пусть притупится острота полученных впечатлений, пусть умиротворится взбаламученное воображение, пусть снова войдет в жизнь семьи, углубится в репетиции оркестра, заживет интересами города, а музыка обережет его от видений прошлого или из видений прошлого выйдет музыка, и это то, что излечивает душу художника...

Верно то, что Мауриц с горячностью возобновил прерванные поездкой музыкальные занятия.

Чаще обычного собирался оркестр в Золотом зале — и мебель, и драпри, и обивки — все здесь сияло позолотой! — и сначала нестройно, сбивчиво, розно, дисгармонично, а вскорости — слаженно, во взаимном тяготении, стали выстраиваться звуки разучиваемых вещиц, и слышался отрадный для слуха Бутина короткий, дробный выстук по пюпитру дирижерской палочки и тонкий, звенящий, требовательный голос Маурица. Тут он не робел, не жался, не таился.