Звонкое чудо - Арбат Юрий Андреевич. Страница 18

И будто позабыл, что Татьяна ногу подвернула, обращается к ней:

— Дочка, сбегай к Ульяне, возьми гороху.

А Филе объяснил:

— Ульяна уж так умело горох готовит!

Татьяна стонет:

— Ой, ноженька, двинуться не могу.

— И верно! — будто тут только и сообразил старик. — Видишь, какое огорчение: Танюшка ногу повредили. Некрасиво гостя беспокоить: водка — мужское дело, а вот закуска…

И будто даже в смущении…

А Филя живо так:

— Закусочки? Гороха моченого?

— Ульянинского! — уточнил Разумов.

— Ульянинского, — согласился Филя.

И за дверь.

И опять Разумов посмеивается да из-под бумажного колпака недозолоченную чашечку достает, твореное золото расправляет, кисточку на свет смотрит — тонка ли?

Только он — в который уже это раз? — свое устройство разложил да подготовил, — дверь настежь, и на пороге Филя. В обеих руках тарелки, и не какие-нибудь, а ульянинские, с голубой каемочкой, — слава богу Разумов их знает.

Филя стоит как вкопанный.

— Ваше, — говорит, — приказание выполнено: в этой тарелке ульянинский моченый горох. А в этой — соленые огурцы, Ульяна сказала, что вы их также обожаете.

Разумов остолбенел: ах ты, пропади все пропадом — нечистая сила, что ли, ему помогает? Ведь и горох — тот, что надо, и про огурцы верно. Но как же так ухитряется парень выполнять все его желания?

Кукушка один раз прокуковала. Разумов чуть за голову не схватился: только полчаса и осталось на все про все золотильные дела. Видно, не спрячешь секреты от Фильки-востреца. И ведь не выгонишь, — он, хитрюга, это понимает. Вон — стоит рядом со столом, глазами зыркает: не успел Матвей Кириллович закрыть свои снадобья. Парень на заметку все и берет: и что за золото, и что на пузырьках написано, и какие кисточки и инструментики разложены. Теперь только бери да по разумовским прописям сам так и стегай. Вот тебе и секрет, старый позолотчик, — ничего не осталось, и стоишь ты перед парнем голый, как в предбаннике.

Молча мастер сел за работу, золотит, торопится. Меньше чем за полчаса справился, — Филя, чем мог, помогал.

Шапку на голову, зипун внакидку и чуть ли не бегом заторопился старик к муфельной печи, где его новый управляющий ждал.

Возвращается домой, думает уже не о Филе, а о Тане: как-то у дочки больная нога — опять отцовское сердце заговорило.

Отворяет дверь: полная горница парней да девок. Пляску, вишь ты, устроили, как на вечерке. И диво-дивное — Танька как ни в чем не бывало отплясывает кадриль со своим Вострухиным, каблучками притопывает.

И сразу вострец к Разумову с поклоном подходит:

— Не обессудьте, Матвей Кириллович. Все по вашему слову выходит: секрет золочения я теперь вроде знаю. А в таком случае, по условию, вами же назначенному, согласны вы за меня выдать дочь вашу Татьяну Матвеевну?

Старик-то уж отошел, обмяк, и не сыщешь теперь человека добрее его. Ответил он:

— Не в золоте твое счастье, парень, а в уме.

И как родного обнял.

Филя разъяснил:

— А это я не один. Мы всей ячейкой думали и даже проголосовали, чтобы я со спокойной совестью четвертинку с вами выпил. Теперь у нее, у четвертинки-то, два десятка братьев, и все на столе. А гороху блюдо: полагается отметить радостное событие.

И стали Филя с Таней жить в разумовском доме. А старику только того и нужно.

Филю все ж совесть мучила. Вот он как-то и подсыпался к Матвею Кирилловичу:

— Не сердитесь? Вроде бы я тогда схитрил…

А старик и отвечает новоявленному сыну, по-старому если определять — зятю-примаку:

— Хитрость, парень, к уму довесок.

Выходит, полностью признал его.

А ведь сначала-то, помнишь, как отнесся?

Побратимова ясочка

Звонкое чудо - i_017.jpg
едко у нас теперь в разговоре услышишь хорошее слово «побратим». А судя по дедовским рассказам, в стародавние времена друзья капли крови с вином мешали и пили, и не только друг другу во всем помогали, но каждый готов был жизнь отдать за своего названного брата. Говорили: «брат брату головой в уплату».

В Отечественную войну побратался я с Ивасем Лащуком с Западной Украины. Не единоутробный, не единокровный, а стал мне этот парень ближе всех. В ту пору мать и отец у меня умерли, я еще не женился, — один, как верста в поле.

При первой встрече толкнуло нас друг к другу: я фарфорист, горновщик, он — гончар. Как дядька говаривал: моего поля ягода, одного сукна епанча. А и толкнуло-то в тревожный час, в горестные дни отступления, когда нашу часть на Гуцульщине окружили и сержант сказал:

— Вы теперь не солдаты, а цивильные граждане.

Ивась ко мне подошел:

— Как это так: мы не солдаты?! Я же присягу принимал. Здесь — родные места, все знакомо: любой явор укроет, любая смерека спрячет. С врагом воевать можно.

У какого-то дядьки сменяли одежду: вместо солдатского сукна латаные бумажные брючишки, куртки от лыжного костюма, на стриженые головы натянули старенькие кепочки, взяли грабли, будто с сенокоса брели, и отправились в горькую путь-дороженьку.

Раньше на Руси говорили: «День государев, а ночь наша». А у нас все наизнанку пошло: ночами не спим, идем, куда Ивась ведет на новую нашу службу. Прислушиваемся к далекой стрельбе, а днем носом клюем.

Тогда и рассказал Ивась о себе. Был-де плотогоном, сплавлял лес по горной реке Тиссе, а это, брат, смелости требует: либо ты полковник, либо ты покойник. Реки в горах бурные да быстрые и плоты по ним мчатся, что тебе нынешние «Метеоры» или «Ракеты», и руль долгой впереди, его с умом направлять надо, а то и плот и ты — все кверх тормашками.

Рассказал мне Ивась Лащук, как встретил он свою суженую-ряженую, свою Параску, и как про сплав забыл: без нее и цветы не цветно цветут и дубы не красно растут. Она гончара дочь и сама умелая гончарка. Вот и завился Ивась как хмель в ее сторону: сменил сплавной руль на гончарный круг. Над ним парни посмеиваются, а он хоть бы что: ему любовь-то дороже.

На Западной Украине, в горной Гуцульщине, не наш подмосковный фарфоровый набор, не сервизы и вазы, не чашки да бокалы, а особый народный вкус. Ладили Лащуки глиняные миски для еды и для украшения хаты, четырехногие баклаги и чутры под вино, большие калачи, из которых, передавая по кругу, пьют горилку на свадьбе, калачи «маленькие», те, что мать «князя»-жениха надевает по обычаю на руку молодым, рядом с калачами из теста и брынзы. Лепили они и свинушки-копилки, и глечики под молоко, и «баранчики», и «близнята», и «барабаны», и другую обиходную посуду. А все, что лепили, сами украшали: шилом узор наводили — цветы, листья, колеса — и, как испокон веков принято у гуцулов, красили в три цвета — желтый, зеленый и коричневый. Так славно это получалось, что только на первые часы базарного дня и хватало товара Ивасю и Параске. Родилась у них дочка Олеся, и от горшка два вершка, а лет шести тоже стала матери с отцом помогать, свои кукольные миски, чутры и калачики лепить. Какой-то дядя из Львова научил Лащуков фамильные знаки на глиняной самодельщине ставить, ну и Олеся тут как тут: на игрушечной посуде стала свой кружок выцарапывать.

Я Ивасю про родной фарфоровый завод поведал, что, мол, хотя и не на горах расположен, а все же в лесах стоит. Сохатые нередко к берегу Дубны пробираются, из чащобы выходят, не иначе как на людей посмотреть, а не только, чтобы напиться.

Это сейчас, когда прошла война, можно свободно рассуждать о партизанской войне. У людей опыт образовался и даже много книг написано. А тогда что мы знали — парни молодые, необстрелянные, да еще оказались на земле, которая совсем недавно вошла в советские границы. И правы-то иные, и разговор особый. Одно я твердо знал, что врагу не сдамся, а вот как бороться стану — честно скажу — не ведал.

Подошли мы к родной Ивасевой деревне, он мне и говорит:

— Ты, Павло, здесь в леску задержись. Я спущусь, узнаю, как у меня дома, как там Параска и моя ясочка — Олеся, как отец, — он ведь старый да немощный, — застану ли еще? А чуть стемнеет, я к тебе вернусь, поесть принесу, ну мы и обсудим, что делать дальше. Может, таких, как мы, здесь много, а может, пока лучше на глаза не показываться.