Люди Красного Яра(Сказы про сибирского казака Афоньку) - Богданович Кирилл Всеволодович. Страница 49
Поп поглядел на него, подергал темную курчавую бородку.
— Протопоп есмь. А зовут Аввакумом Петровым.
— Но?! — подивился Афонька, отступая назад и оглядывая его изумленно с ног до головы. — Так ты и есть тот самый?..
— Какой, человече, тот самый? — тихо, но внятно и строго спросил Аввакум своим необычным голосом и прямо глянул на Афоньку.
Смутился Афонька, что не ладно слово молвил.
— Ну вот, коего, слыхивал я от людей, на Лену-реку усылают… Ссыльный, стало быть… Супротивник патриарший и… это… ослушник государев, — совсем уже тихо закончил Афонька.
— Ссыльный я — это верно, — ответил спокойно, без обиды Аввакум, пристально глядя на Афоньку. — И супротивник — тоже верно. Но, — он немного повысил голос, — но не патриарший и не государев: несть власти, аще не от бога — помни это, Офонасей. А супротивник я ереси, в кою церковь православную никониане ввергли и ввергают. И еще супротив кривды, и разврата, и воровства всякого, что люди чинят, особливо начальные над подневольными, во злобе и жестокосердии пребывающие и разум от того теряющие. Вот ино, к прикладу, Пашков. С великим задором к человекам подступается. А пошто так-то творит? От лютости своей. И говорит-то с человеками, аки скимен [58] рыкает. Супротивник я сего. Супротивник же аз есмь всех нечестивых, мздоимцев, лжецов, блудников, судий неправедных, фарисеев и мытарей.
Протопоп разгорячился. Глаза его еще больше засверкали. Он глядел на Афоньку и будто бы его обличал во всех грехах. Левой рукой он накрепко сжимал наперсный крест, а правую высоко поднял вверх и, вытянув указательный перст, грозно тряс им.
Афонька во все глаза смотрел на него. Вот так протопоп — сердцем ярый какой. Но тут Аввакум смолк, словно бы устыдился яри своей. Он вдруг улыбнулся и положил руку на плечо Афоньке.
— Тако, сыне мой. За правду у меня всегда вся душа и сердце вскипают. А ты мне люб, Офонасий. Прям ты и смел, но не дерзостен. То — хорошо.
— Нет, не хорошо то, — ответил Афонька.
— Пошто так глаголешь, сыне?
— А вот пошто. Бьют за прямоту. Ты прямишь, а тебя в бараний рог скручивают.
— Ишь ты! — подивился Аввакум. — Ну и ходи тогда по кривде, не ступай на прямые тропы в чащобе людской. Часто ли хаживаешь по кривой дорожке-то?
— Да никогда!
— А. Вон что. А пошто? Прямить, глаголешь, худо, а вкривь не хаживаешь. Почему так?
— Да не умею.
— Так, — закивал протопоп. — Ну и слава богу, что не умеешь.
— И то верно — богу слава.
Оба они посмотрели друг на друга и рассмеялись.
— Ах ты, Офонасий, милый ты человече. Да разве прямить и не лукавить худо? — когда они просмеялись, спросил Аввакум.
— Худо, отче, ой как худо. Для боков худо, для спины, для… — тут Афонька споткнулся, чуть срамное слово с языка не соскочило.
Но протопоп догадался и сам сказал.
— И для задницы, по коей дерут. Да, для нее худо, для немощи телесной. Ну а для души? Помни об этом, Офонасий, накрепко. Для боков дурно, а для души благостно. Для совести твоей, для сердца.
— Это верно, батюшка Аввакум.
— Ну вот, так и держись. Не давайся кривде.
Уже совсем светло стало. Люди на берег прибывали. И весь угор, на котором острог высился, и подугорная полоса берега были уже заполнены народом.
Стрельцы в красных, и казаки в черных кафтанах, новоприбранные в полк Пашкова гулящие мужики, из посадских и пашенных, — которым в соблазн было уйти от горькой клятой жизни бедняцкой на государево жалованье, — кто в чем: в зипунах, армяках, однорядках. Женщины с ребятишками, пришедшие проводить ратников, идущих в поход.
Афонька разглядывал людскую толчею, отыскивая своих.
Вон Яшка из его десятка, совсем недавно поверстанный из казачьих недорослей, вьется промеж ратного люда, вьюнош еще совсем. Вон мелькнул Моисейка — сын его приемный. Оба в поход даурский сами напросились, дурни. Моисейка, чтоб с отцом вместе, а Яшка по глупости младых лет своих.
Афонька усмехнулся.
— Чему смеешься, казаче? — спросил Аввакум.
— Вон видишь, эва по левой руке с двумя стрельцами казак стоит?
— Вижу. Так что?
— То сын мой, — с гордостью ответил Афонька.
— Сы-ын? — подивился Аввакум. — Так то татарин по всему обличию.
— Ну так чо — татарин. Татарин и есть, из качинских. Приемный сын мой. С младенческих лет рощу.
— Вот как? — задивился протопоп. — Не часто так бывает.
— Да, вот так. А на матери его родной я женился, крестили ее, но я все ее по-прежнему кликал — Айша. Хорошая была жена… — И Афонька смолк.
— Почему молвил — была? — осторожно спросил протопоп.
— Померла лютой смертью, — хмуро, дрогнувшим голосом ответил Афонька. Он помолчал, чтоб унять дрожь в голосе. Потом поведал далее. — Был я в дальней отлучке. А без меня киргизы набег учинили. И Айшу в полон взяли. Но, сказывают, она могла убечь, да услышала — на помощь кличут. Оглянулась — трое киргизов соседку нашу волокут. Айша ухватила в руки жердину и кинулась на киргизов. Одного до беспамятства стукнула — свалился наземь. Стала двух других бить. Но те на нее накинулись, повязали и поволокли, а ту соседку наши прихватили. Она-то жива осталась, а вот Айша от бития померла. Давно то было. От Айши у меня два сына осталось. Афонька же один и Федька другой, и дочь одна. И я женился для их сиротства вдругорядь, уж на русской православной, из привозных невест государевых. Дарьей зовут. И вот живем с ней в дружбе и мире уж сколь лет и тех сирот повырастали и своих еще прижили. Вот так.
Протопоп со скорбью слушал Афоньку. Потом осенил себя крестным знаменем и вздохнул.
— Тяжко, сыне мой, тяжко все сие, о горе горькое. Сколь еще тебя по земле ходит.
Аввакум прошептал какую-то молитву и спросил:
— А ты сам-то давно в сих местах?
— Боле тридцати лет будет.
— И все в Красноярске?
— Ага, все в нем. В иное место идти не охота. Сжился тут. А ты, батюшка Аввакум, имеешь ли семью? Уж прости за спрос мой.
— А вон погляди-ка, — и Аввакум указал на толпу баб и ребятишек, спускавшихся с крутояра на берег… — Вон моя протопопица, Настасья свет Марковна, вон, видишь, с дитем с малым на руках. И иные чады мои с нею идут.
Афонька глянул и увидел статную, еще молодую бабу. Она бережно прижимала к себе малого ребятенка и глядела под ноги, чтоб не оступиться на каменьях. Рядом еще шли два мальца и девчоночка.
— Как же это они с тобой-то, в такие дали и тягости? — только и ахнул Афонька.
— А как же Моисейка твой? Даже не родной он тебе и то за тобой тянется. А родная-то плоть и кость как меня оставит. А их, — голос у Аввакума был тих и ласков. — Уже мы с моей протопопицей, с Марковной-то голубкой… — он смолк и только глядел умильно в ее сторону, а потом, приметив, что Марковна берег оглядывает, его ищет, снявши скуфью, стал махать ею: мол, здесь я. Протопопица заметила Аввакума, вскинула ребятеночка на одну руку, а другой стала ответно махать. Замахали ручонками и ребятишки.
— Ишь, углядели батьку своего, — заулыбался Афонька.
— А как же! Вот так-то, Офонасий. По все время вместе мы с Марковной. И в радости и в беде, в изобилии и в скудости. С нею да с ребятишками. Все за мной следом тянутся, аки собачки. Ах, горе мне. И жаль мне их, и не отринешь от себя. Крепки узы кровные, Офонасий, крепки. И сие — великая благодать божия. Без плода своего — что есть человек? Зверь двуногий. Он, и зверь-то, тоже один не может. А? Как смыслишь, сыне мой?
— Верно, не может.
— То-то вот.
Протопоп надел на голову скуфью, упрятал под нее развевавшиеся на ветру волосы. Потом распрямился и огляделся.
— Дивные места здесь. Обильные места. Благостны для человеков, хоть и суровы, и дальни, и хладны бывают. Но ведь экая красота. Леса густые и зверья в них множество, и реки великие, рыбою обильные. Я как через Камень шел на Тобольск, а из Тобольска сюда — сколь видел мест угожих.
— Погоди, отец Аввакум. Еще не то увидишь, как по реке Тунгузке, по Ангаре иначе, подниматься станем. А там по морю-Байкалу пойдем. Вот уж дивно где! Горы высокие, такие высокие — поглядеть только заломя голову можно. И шапка с головы слетит. А зверья и птиц там богаче, нежели здесь. И росомахи есть, и медведи, и сохатые, и лоси-изюбры, и кабаны. А уж соболя да белки — не счесть. И птицы разные. Утки — перья красные, и в синь, и в зелень расцвечены. И гуси серые, и лебеди — перо белое, и соколы, и кречеты.