Люди Красного Яра(Сказы про сибирского казака Афоньку) - Богданович Кирилл Всеволодович. Страница 50

— Складно ты, казак, сказываешь. А сам бывал там? — спросил Аввакум.

— Бывал. В Братский острог хаживал. Воевал с тамошними братскими мужиками. Во многих местах бывал.

— Смел ты, Офонасий и неуемен.

— А и ты, видать, отец Аввакум, не робок и уему в тебе нет, как погляжу, — ответил Афонька и добавил: — Уж не осуди за прямоту и не сочти, будто глумлюся над саном твоим, но тебе бы казаком быть, а не попом.

— Пути господни неисповедимы, Офонасий. Все промысел божий. Кому как предрешено, то так оно и идет в жизни. А ты, Офонасий, правду молвил. Я и впрямь казак, только не у государя, а у Иисуса нашего Христа ратник, бьюсь за его святое дело противу еретиков, которые древлее благочестие порушают. Вот хочу всех, в ереси пребывающих, под истинную веру привесть, каковы, казаки, иноземцев под высокую государеву руку приводите. Оба мы ратники, Офонасий. Ты мирской. Саблей под государеву руку людей приводишь. А я — божий ратник, словом под божью сень человеков привожу, души их спасаю. Оба за одно дело стоим, на правде стоим, а не на лукавстве. Так ли?

— Может и так. Не силен я в премудрости такой, батюшка Аввакум. Только одно ведаю. Государь от меня далеко, как и господь-бог от тебя. Какова воля их подлинная?

— Ох ты, Офонасий, что ты глаголешь-то! Уж не безбожник ли ты? — сурово вопросил протопоп. — Не гневи меня такими речами.

— Нет, не безбожник я. Верую в бога нашего. А все же далеко бог-то от нас. Ты к нему ближе, ну как воевода до государя, а я подале. Промыслы его, боговы, мне неведомы. И государевы думы тоже. Что мне велят мои начальники, то я и делаю, по совести своей и разумению.

— Так, так. Не прост ты, Офонасий, как погляжу. Ну что же. Сие хорошо. Однако пошли, Офонасий. Слышь-ка, в вестовой колокол ударили. Сейчас напутственный молебен должен начаться о даровании удачи православному воинству на промысле его над даурами. Вишь, уж сам Пашков-воевода шествует с новым воеводой енисейским и со свитой своей.

Когда они подошли к дощаникам, Пашков уже спустился с крутого угора. Впереди него бежали стрелецкие сотники, атаманы, пятидесятники, десятники, окликали своих ратных людей. На берегу сразу стало шумно. На разные голоса перекликались служилые.

Афонька стал скликать своих казаков.

— Красный Яр! Красный Яр! Сюды-ы!

К нему сбегались его казаки. Окружили его.

Потом енисейский пятидесятник указал, куда ему становиться со своими людьми. Полк Пашкова выстроился в два порядка.

Афонька стоял в первом порядке со своими казаками. Он глядел, как движется со свитою Пашков с левого крыла к правому, озирая свое войско. Пашков был озабочен и хмур. Дело-то затевалось нешуточное, многотрудное, нелегкое. Вот он еще ближе — тучный, красный, курносый, в походной одеже.

Вместе с Пашковым шел вдоль полка новый воевода енисейский и еще подьячий, которого в поход брали для письменных дел с его писцами, и трубачи, и тулумбасчики, и знаменщики. Множество люду разного.

Дойдя до Афоньки, Пашков хотел было приостановиться, но только мотнул головой и пошел дальше.

— Признал небось, — шепнул кто-то.

— Хрен с ним. И я его то ж признал. Вчерась миловались, — сердито ответил шепотом Афонька.

Но вот Пашков обошел весь строй и велел служилым скинуть шапки — на молебствие.

Молебен служил протопоп Аввакум. Хоть и в опале и ссылке был, а по сану — старший.

Служил он сурово и истово. Прислуживал ему енисейский поп со своим причтом.

И только смолкли последние возгласы, и протопоп высоко поднял руки, благословляя войско, как Пашков, спешно накрыв лысую голову шлемом, рыкнул громко:

— По лодьям!

Затрубили трубачи, забили в тулумбасы, раздались прощальные крики, завыли и запричитали бабы, заверещали ребятенки. Казаки и стрельцы побежали к дощаникам и лодкам.

Разбираючи снасть на своем дощанике, Афонька услыхал неподалеку знакомый голос. Оглянулся — рядом дощаник, может чуть поменьше остальных, но также с палубой и с балаганчиком посередине. А в дощанике усаживается протопоп Аввакум со своей Марковной и с чадами. И еще казаков несколько.

— А, отец Аввакум, вона ты где!

— Здесь я, сыне мой, тутай. Давай с богом.

Один за другим отчаливали груженые дощаники. Выходили стрельцы и казаки в гребях на стрежень, ставили паруса и под сильным низовым ветром шли ходко вперед, по енисейской студеной и быстрой воде, которая журчала и плескалась под смолевыми днищами.

Началась походная страда.

День за днем шел пашковский полк, где под парусом, где на гребях, где бичевой волоклись. Почитай иногда на версту растягивался лодочный караван. Пашков бранился. Велел и кучно не держаться, и не отставать. Но где там, разве соблюдешь ровный строй на дощаниках и лодках по быстрой реке.

Шли и шли, причаливая к берегу лишь на недолгое время, чтобы покормиться, да на ночлеги. Шли под ясным солнышком и под тучами, под дождем и ветром. Шли среди темных таежных берегов, гористых и крутых.

На дневках и ночевках Афонька пробирался к дощанику протопопа, присаживался к его костру. Тот встречал его приветливо, и протопопица ласково улыбалась, и ребятишки их к нему льнули. Любил их Афонька и разные забавы придумывал: свистульки вырезал из тальника, черпачки махонькие из бересты излаживал, опояски из трав сплетал.

Потом он расспрашивал протопопа про жизнь за Камнем, про Москву, про царя Алексея Михайловича и патриарха Никона, которых Аввакум видывал не раз вот так, как сейчас видит Афоньку.

Много чего сказывал ему Аввакум и про Москву, и про свою жизнь, про муки и обиды, которые терпел за свою веру. Афонька дивился, жалел протопопа, слушаючи его невеселые сказки.

Рассказывал ему протопоп, как в Тобольске-городе жил, как там его мучили: и не кормили, и в холоде держали, и в храме служить не давали.

— Всяко бывало. Воеводы немилостивы — что хотят, то творят, а что творят — того, дурачки, и сами не ведают. Я же, помоляся богу, живу себе и возношу хвалу всевышнему, да не уподобил бы меня тиранам сиим, да простил бы им их дурости, потому как глупенькие они, ума-то нет. Все бьют и мучают. И в Енисейском остроге тако же мне творили. Как попал под начало к Пашкову, так поедом и ест. И яз только плачу и молюся. И смешно самому — вот дурачок. Ему смирения от меня надобно, а для ради чего — сам не ведает. Ох ты, горе мне с ним и ему со мною горе — все смирить меня не может. И себя мучит и меня.

— Я бы не вытерпел — убег бы. Как это, чтобы меня ни за чо били? Разом бы сбег. Али обороняться стал.

— Мил ты человек, Офонька. А почто мне бежать? Я же не вор, не лукавец. Пусть вор бежит, разбойник бежит — им есть от чего бежать. Они дурно учинили. А теперь другое. Ну куда бы я протопопицу со чады подевал? С ними-то что случилось бы, коли бы я в нети ушел? Сгинут без меня, и я без них сгину.

— Нет, отец Аввакум. Изведут тебя. Бежать тебе надо. Люди тебе помогут. Ты только скажи, — нагнулся к самому уху Аввакума Афонька, — ты только скажи мне, я людей верных найду, укроют тебя и не сыщет никто. И бог тебе в этом поможет, потому как ты человек праведной жизни.

— Ах, нескладное глаголешь! — сердито отвечал протопоп. — Поможет. А ежели мне это искус от бога положен за грехи мои? Да и супротив всей моей веры то будет — в бега ударяться. Мне искус от бога дан, а я буду благости той бечь?

— Ну уж и благость — тебя бьют, а ты сиди да еще жди, когда вновь бить учнут. То-то радости.

— Не греши, — еще больше сердился Аввакум. — Не богохульствуй. В святом писании како глаголется? Ударили тебя в десную ланиту, подставь ошую. И чему тебя учу, чадо строптивое? Стоек буди во испытаниях, кои богом посланы. А ты меня на что подбиваешь?

— Нет, то не по мне. Я, отец Аввакум, стоек и крепок. Уж чо мне не было в службах разных. Да и так нужду терпел горькую, от разных тягот помирал, почитай, и от ран, и от бесхарчицы. Но ежели бы меня за безделье стали утеснять, стали бы беспричинно и безвинно пакости со мной творить — то я бы не дался в обиду. Али бы великий задор учинил, али бы убег.