В час волка высыхает акварель (СИ) - Бруклин Талу. Страница 65

— Что видишь ты вокруг — лишь сон, и я вам снюсь. Не вижу смысла я для препирательств, случайность нас свела, так что же нам лукавой госпоже перечить? — Хоть и говорил гость театрально, но фальши в голосе поэт не почувствовал.

Илиас встал с кровати и, держа руку с топором перед собой, дошёл до двери, за ней ничего не было, только пустота. Комната парила в бесконечной непроглядной тьме. Поэт немного успокоился и опустил топор — убить его во сне навряд ли представляется возможным.

— Не лей мне в уши красивые слова: поэт приучен к ним с рожденья. Не понаслышке мне известно, как злодей лукавый порочны помыслы скрывает за кулисами из нарочитых пышных слов. Ты убийца, демон, я тот вечер помню, как будто случился он вчера. Не подходи! Ты прочь ступай! — Поэт сам уже вошёл в роль, и его ночная рубашке преисполнилась величественности, свойственной одеждам короля. Илиас взмахивал руками, как бы прогоняя ночного гостя прочь, вдруг Маэстро распахнул оконные ставни и встал в проёме, его пурпурный плащ танцевал на ветру, бешено извиваясь.

— Прости же ты меня — достойный из достойных! Я есть видение, пришедшее в ночи! Лишь пальцем повели и вниз я камнем упаду, твой сон не занимая! — Истерично проорал он и на миг Илиас увидел, что скрывает маска — то было лицо человека, который держит слово и вели поэт, Маэстро тотчас бы рухнул тяжёлым камнем вниз в объятия остроконечных скал и шпилей.

— Спокойно! Не надо прыгать! Говори, что хотел и проваливай. — Быстро переменился в тоне поэт, всё-таки любопытство — вторая после любви сила, она не раз одерживала верх над страхом и, тем более, над здравомыслием.

Маэстро запрыгнул обратно в комнату и присел на маленький стульчик, закинув ногу на ногу.

— Не зная обо мне ни слова, считаешь ты меня врагом презренным. Я каюсь — наполовину прав ты, господин поэт. Я вынужден делить сей разум с паразитом кровожадным, который в маске со мною заточён. — Слегка скрипучий, тихий и глубокий голос Маэстро лился отовсюду, со всех сторон. — Я цели раб, и не могу на дверь убийце и маньяку указать. За жизнь вдвоём цена — кровавые пиры. Я помню вечер тот, я наблюдал из мозга глубины и демону глаза отвёл, могли б спастись чтоб вы.

— Я тоже помню тот вечер, такое забыть нельзя: алый свет, отрубленные головы и дикий смех, я бежал, будто гнали меня лучшие гончие королевства, считал, что случайности жизнью обязан. — Илиас сидел мрачный, подобно осенней туче.

— В каком-то род ваш спаситель — я, но должником считать вас не изволю. Позволил демону сгубить я сотни жизней, спасти одну — лишь капля в море. Я не могу его убить, ведь смерть грозит и мне. Но как бы грозен не был паразит, без силы его мрачной к цели путь закрыт.

— И что же это за цель такая, что ты её считаешь много дороже человеческих жизней? — Сухо поинтересовался поэт, на что Маэстро сделал невероятное — снял маску.

На Илиаса смотрел черноволосый парень с сотней шрамов на лице, одно ухо отрублено. Волосы, грязные и непослушные, торчали во все стороны, но само лицо поражало красотой. То чудо таилось не в поверхностной внешности, а где-то гораздо глубже. Оно словно сияло.

— Я расскажу тебе свою историю, без стихов. Может, тогда ты меня поймёшь и согласишься помочь. Я не считаю себя мучеником или святым, но горестей видел вдоволь. — Маэстро медленно прохаживался по комнате, то замирая у окна, то облокачиваясь на чайный столик. Ветер тихо завывал, его холодные порывы заставили Илиаса закутаться получше в одеяло и слушать внимательно своего гостя, который начал долгую историю, и голос его лился тягуче, и слова его воплощались дивными образами…

***

Вы когда-нибудь задумывались, как это прекрасно — дышать? Конечно, нет. Мы делаем это неосознанно. Считаем данностью, как и нашу жизнь.

Ценишь лишь добытое в кровавом поту, или вновь обретённое после гнетущей потери. Подойди к слепому и даруй ему зрение — весь мир станет для него чудесным даром. Для меня таким даром была жизнь.

Первым воспоминанием был жар: воздух вливался в лёгкие, и они пылали, будто внутри них снопами пламени дышали вновь проснувшиеся вулканы. Кровь потекла по венам, и я ощутил радость шевелить кончиками пальцев, моргать, слышать.

Я сошёл с холста, и первым кого я увидел была она. В сером скромном платье без вычурных дамских рюшек она стояла за спиной измазанного красками человека в бордовом фартуке. Я прочувствовал эту девушку, её дыхание, её взгляд. Я знал, что она преподнесла мне бесценный дар, увы, какой я пока не понимал.

Мальчишку, который нарисовал меня, звали Аристофан, но я никогда не обращался к этому фанфарону по имени: он этого не заслужил. С первого взгляда я испытал к нему жгучую неприязнь. Нет, это была не ненависть, просто неприязнь. Он никогда не снимал маски высокомерия, гордился ей и выставлял напоказ. В силу некоторых обстоятельств маской восхищались, хоть и хозяина её в душе ненавидели. Нет, неправильно это было. Аристофан заслуживал неприязни, но никак уж не ненависти, для этого он был слишком глуп, не в обиду будет сказано.

Помню, что в тот день ему аплодировала одна дама, её звали Адриана Фэйт, её больше боялись, чем уважали. «Недурно, парень, ты смог без великой кисти нарисовать слугу! Да ещё и живого! Ты не так убог, как я полагала. Если бы морда у него ещё была не как у избитого детёныша свиньи и филина, то может я бы и громче похлопала» — Сказал она. Насколько я понял потом, так звучала наивысшая степень похвалы из уст этой дамы.

Те несколько минут, что они говорили, я был счастлив, потому что мог смотреть на прекрасную незнакомку. Она боялась поднять взгляд, но понимала, что я улыбаюсь именно ей.

А потом мне приказали встать на колени. Приказали грубо. Я не встал. Мне приказали ещё раз. Я не встал. Тогда мальчишка ударил меня по лицу, помню изумление, когда я перехватил его руку, заломил её и сжал его тонкую противную шею. Он извивался, как змея, которую придавили ботинком, так и разбрызгивал ядовитую слюну. Он скорее испугался, чем действительно страдал. Схватил ведь я его совсем несильно.

Потом в комнату ворвалось двое слуг со стеклянными мёртвыми глазами и такими же улыбками, они вырвали мальчишку из моих рук, а потом скрутили меня так, что я не мог и пальцем пошевелить. Мальчишка поднялся, по его лицу я понял, что меня будут бить, бить долго и с упоением, смакуя каждый удар и затрещину. Он уже занёс ногу…

Меня спасла та девушка, она встала между мной и противным мальчишкой. «Чем ты недоволен, Аристофан? Думаешь, что ведёшь себя достойно будущего великого художника? Нарисовал человека, дал ему жизнь, а потом сразу велишь целовать тебе ботинки!» Она говорила, ломая себя. Не будь я в опасности, возможно, она никогда бы не сказала таких слов. Мальчишка бесился, плевался, кричал, но меня отпустил живым. Я отделался одним ударом по лицу и укоряющим взглядом от девушки, она смотрела как мать на провинившееся дитя. И хоть ходила она в сером, и вели себя с ней Аристофан и Адриана, как с не равной себе, в глазах сквозило какое-то странное уважение. Будто вынужденное.

***

С того дня я начал делать то, ради чего меня создали — прислуживать во дворце Розы. Единственный нарисованный слуга с живой человеческой душой, которую ему подарили несколько точных мазков, произведённых незаметно, чтобы гордец-художник не заметил. Той девушке не нужна была слава, она просто хотела дать мне настоящую человеческую жизнь, ведь самолюбивый мальчишка такого сделать бы не смог.

Очень это странно — взять и начать жить. Я постоянно боролся с другим «собой». Меня поселили вместе с остальными слугами, и какая-то моя часть хотела сжечь живую душу и остеклить глаза. Среди слуг я скучал, с ними нельзя было поговорить — они отвечали только хозяевам и чаще всего это были слова: «Сделаю сию минуту, милорд!» В свободное время их одинаковые лица выстраивались в ряд и «спали», делали они это стоя с открытыми глазами. Я как будто ночевал в проклятом кукольном театре, в обществе деревянных поленьев, выполняющих любой каприз художников.