Над бурей поднятый маяк (СИ) - Флетчер Бомонт. Страница 57

Под одеялом было тепло от близости чужого тела — Уилл, в отличие от Кита, оставался одетым, и сорочка на нем была уже влажной от испарины. Было жарко от посторонних, понятных, выпитых до дна, наигранных страстей, от подогретого вина, любезно принесенного парой румяных девушек прямиком наверх, и от ничем не замутненной, зудящей близости. Девушки долго не желали уходить, крутились, горстями горошка рассыпали какие-то глупые вопросы — видно, им настрого наказали не упустить ни одно из желаний дорогих гостей.

Дорогие гости пожелали лечь спать пораньше, двое — в постели, один — на полу, на матрасе, набитом колючим сеном.

— Прошу вас, милые леди… принесите нам еще одно одеяло… Ведь я замерзну ночью, — жалостливо, как нищий на площади святого Павла, упрашивал Дик, а шлюшки умильно похохатывали, прикрывая рты подкрашенными хной ладонями.

Девица за стеной не умолкала, разродившись еще одним сравнением — лодочная свая на Темзе. Что же, это было, по крайней мере, чуть более изобретательно.

Под одеялом Кит подался назад, чтобы прижаться обнаженной спиной к шероховатому льну скомканной сорочки. Дик на полу то затихал, но вновь начинал ворочаться, чтобы опять трагично замереть лицом к стене.

— Эй, Дик, — позвал его Кит, приподнявшись на локте. — Иди ко мне. Помнишь — в обмен на новую сорочку я пообещал Хенслоу, что сыграю завтра Гавестона, а это значит, что нам с тобой, о, мой Эдуард, нужно притереться друг к другу…

В ответ Дик мямлил что-то, отдаленно похожее на грубости.

Уилл же, заводя руку вперед, резковато притягивал Кита к себе — тем самым вызывая череду душераздирающих скрипов кроватного остова, готовых по громкости и надрыву соперничать с однообразными криками неуемной, или же неумной вакханки.

***

Уилл пожалел, что не разделся: жарко стало, как только они с Китом забрались под одеяло. И жар этот был вызван не только тем, что в борделе было душно от чужого пота, а раскаленные ощеренные пасти каминов, казалось, готовы вот-вот спалить дотла весь Саутуорк, если не Лондон. Жар исходил от Кита, от его обнаженной кожи, жар исходил от самого Уилла, которому стоило лишь оказаться рядом с Китом, — и вся усталость, накопленная за несколько почти бессонных ночей разом куда-то исчезла. И обнимая ворочавшегося Кита, Уилл понимал, что ему — мало.

Может быть, дело было в долгой разлуке, разлуке навсегда, в пережитом отчаянии, за которым любое прикосновение к тому, кого любишь, становится невероятно ярким — до дрожи, до невольных выступающих на кончиках ресниц слез, до комка в горле.

А может быть, дело было еще и в том, что за совсем тонкой стенкой, только руку протяни, размеренно поскрипывала кровать, а натренированная девица стонала так, что будь представление в «Розе», наверняка сорвала бы овации. Конечно, все это было слишком нарочито, ненатурально, громко, близясь к предполагаемому финалу, девица и вовсе перешла на крещендо, так что тихий смех Кита услышать мог только Уилл.

Дик ворочался еще яростнее, демонстративней, что-то ворчал, но за скрипом кровати, за шелестом дыхания и за криками так и не угомонившейся шлюхи за стенкой, его слов не было слышно. И Уилл испытывал прилив острой нежности и к нему тоже — о, совсем не такой, как Киту, конечно, но нежности как к брату, товарищу, приятелю, нежности — и благодарности именно за то, что он даже здесь, в этой маленькой комнате, позволял им с Китом побыть наедине.

И эта нежность — к Киту, к Дику, ко всему миру, затопила Уилла, сдавила грудь, так, что стало тяжело дышать.

Он приподнялся на отчаянно скрипнувшей кровати, стащил пропотевшую сорочку и вновь притянул Кита к себе, не отпуская ни на миг, боясь оторваться от него, как утопающий боится отпустить спасительный обломок.

Девушка за стенкой, наконец, притихла, Дик заворочался снова — ясно же было, что на полу не только жестко, но и холодно. Но Уилла сейчас занимало совершенно другое. Он нашел в потемках нежное ухо Кита губами, а ладонью нарыл его пах.

— Кит, — прошептал он так тихо, что сомневался, услышит ли его Кит, но надеялся, что его руки и губы, касающиеся уха, шеи, чуть повлажневших волос Кита, скажут за него. — Кит, я хочу тебя…

***

Дик был в отчаянии. Не только из-за весьма туманного и неопределенного грядущего, не только из-за разлуки с Кэт, с Катбертом, не только потому, что сердце сжималось при одной лишь мысли, что он может никогда более не увидеть отца, мать, не ступить на сцену «Театра». Как знать, чем вообще придется заниматься, может, даже в солдаты записаться, в моряки — а какой из него моряк, он даже по Темзе на лодке плыть не может, так укачивает, — намучился, когда к леди Френсис ездил… Все это было страшно, туманно, неопределенно, но отчаяние мучило его не только потому. Причина была проста, смешна, и Дик сам бы первый хохотал над ней, доведись ему столкнуться с таким в пьесе. Но дело было отнюдь не на сцене, а происходило прямо сейчас, в жизни.

Дик понял, что до дрожи боится Кита Марло. Больше даже Топклиффа, потому что Топклифф — ну что Топклифф, замучит насмерть, и всего-то. Кит же Марло совратил его единственного друга, приворожил, да так, что тощая задница известного на весь Лондон мужеложца стала для Уилла будто свет в окошке. Теперь ему придется с Китом быть постоянно вместе, спать в одной кровати, есть из одной миски, справлять нужду при нем… А ну, как он и Дика тоже захочет совратить? А ну, как и Дик не устоит?

А смотреть, как Уилл ластится к своему Киту, будто мартовская кошка, и вовсе ужасало. Дик старался не смотреть, не слушать возню за спиной, пытался думать о чем угодно, да вот хоть о том, что делает с девкой за стеной ее клиент, что она так орет.

***

Уилл Шекспир переходил какой-то из своих многочисленных Рубиконов — этими маленькими, коварно-извивистыми речушками, была иссечена вся его шелестящая лесами Уорикшира душа. Так под кожей бегут синеватые вены — Кит знал, что Уилл видит их, чувствовал, как Уилл прикасается к ним, подгоняя ток крови, заменяя грубоватое прилипание льна свободным скольжением вспышкой обнажившейся кожи.

И их реки начинали течь в одном направлении, вместе, из отдельных рукавов сливаясь в один самодовольно шумящий поток.

Или это кровь шумела в ушах? Или девица за стеной, наконец, устала ломать комедию, и затихла, деловито подмываясь из нарочно оставленной для таких нужд миски, и облачаясь в свои символические одежды так же быстро, как наверняка разоблачилась по первому слову десятого за ночь Господа Бога?

Рубикон был перейден, когда потресканные от старых, может быть, полузабытых уже поцелуев губы нашли кромку уха — сперва несмело, после — согревая слух плотным прижатием. Уилл сказал то, что думал, и несколько легионов его мыслей, слов, метаний, страстей и слабостей омочили щиколотки в неглубокой, но быстрой речушке.

Шепот можно было принять за шум крови, шум камушков, растревоженных горячей водой, шелест чуть сползшего одеяла, вздохи бедолаги Дика, оказавшегося куда более чутким, чем им обоим того хотелось.

Но Кит ответил.

Найдя запястье Уилла — опору там, в глубинах постели, ближе, ближе к телу. Задохнувшись на мгновение — но все же слишком надолго, — оттого, как проворно его рука вызвала низменный, неизменный, правдивый плотский отклик. Вытянувшись так, чтобы их тела прилегали друг к другу как можно плотнее — чтобы их пот стал единой водой очередного рубежа, чтобы оставшийся клочок льна на прижатых к бедрам бедрах показался ненужным мостом, могущим лишь помешать безрассудству.

— И как же ты хочешь меня, мой храбрый Орфей? — снова прошелестел шепот, такой же вкрадчивый, как единственный, экономно отставленный в дальний угол огонек, чьей мощи хватало от силы на ступни Дика, потирающиеся друг о друга под слишком коротким для его роста вторым одеялом. — Я знаю, что это было бы безумием — но не большим, чем все остальное, что мы делаем и еще намереваемся сделать… Потому — тебе стоит только попросить, чтобы я принес в жертву свою способность ходить завтра… Представь себе — погибнуть из-за медлительности изможденного любовью друга, накануне взяв от него все, что он может дать… Нелепая, театральная, достойная нас обоих кончина…