Зеркало для героев - Гелприн Майк. Страница 83

— Правда? — Оливер обернулся к девушке. — Вы уверены?

Она не ответила. Она неотрывно смотрела вверх. Оливер тоже вскинул голову. Ему внезапно показалось, что вниз по стандерсу стремительно скользнуло что-то и скрылось в решётчатых рострах. Что-то серорыжее, крупное — размером с кошку.

10. Стрелец — Я ВИЖУ

Зеркало для героев - _10.jpg

Преодоление темноты, расширение горизонтов, аккумуляция знаний и обобщение опыта. Самопознание, интуиция._

♀ Полёт пеликана

Отец мой, Иван Федотович Сусанин, происходил из крепостных крестьян Малоархангельского уезда Орловской губернии. Учитель их сельской школы был любителем поэта Рылеева и заставлял мальчишек заучивать его поэмы. Отправляясь с артелью на пахоту, отцу доводилось выслушивать «куда ты завел нас, не видно ни зги» или «рыдая, на лошадь Сусанин младой вскочил и помчался свистящей стрелой».

Отец был смешлив и незлобив, и хотя предпочитал поэта Пушкина, на Рылеева не обижался, а иногда в подпитии, и сам читал нам с Ариной про доблестного старца — размахивал саблей злого ляха, падал на пол, весь израненный, протяжно стонал и умирал за правое дело. Мы, маленькие, жались поближе к печке и друг к другу, волновались и слушали двойной стук наших одинаковых сердец, а когда отец поднимался, воскресая из мертвых, одновременно и облегченно смеялись.

Нет. Не так. Не с того, пожалуй, начала…

Когда нам с Ариной было по восемь лет, отец Николай проповедовал на сретенской службе об удивительной птице пеликане, в старых книгах называемой несытью.

«Когда вокруг лишь голод и смерть, — говорил священник, — эта прекрасная белоснежная птица совершает подвиг и чудо самоотверженной родительской любви. Клювом разрывает пеликан собственную грудь, превозмогая чудовищную боль, и питает своей плотью и кровью голодных птенцов, чтобы не прерывался род и любовь не кончалась. Так и Господь…»

Закончить проповедь отец Николай не смог — он резко замолчал, будто забыл слова, лицо его стало белее ризы, он страшно, глухо закричал и повалился вперед.

— За доктором бегите! — крикнул Клеопин, наш помещик, они с семьей тоже праздничную службу стояли. — Быстрее! Кончается!

Мы с Ариной завороженно глазели на таинство внезапной смерти, а отец Николай хрипел и выгибался у самых наших ног, пока нас не оттеснили, отодвинув к стене, с которой строго наблюдал за мучениями тезки святой угодник. Там же стоял нарядно одетый сероглазый мальчик немногим нас старше и тянул шею, чтобы получше разглядеть умирающего.

— Апоплексический удар, — сказал он нам важно. — У меня книжка есть, «Лечебник», там про все болезни написано.

— Чего это? — спросила Арина настороженно.

— Это когда в голове сосуд лопается, — охотно объяснил мальчик. — Ну, трубка с кровью. И все мозги заливает.

В воздухе резко запахло нечистотами, попадья запричитала.

— Пойдемте на улицу, — позвал мальчик.

Мы огляделись — мамы не было, наверное, за доктором побежала.

— Ему надо лед приложить побыстрее, — крикнул мальчик попадье. — Обложить всю голову.

— Михаил, жди во дворе, оттуда — ни ногой! — Клеопин обернулся к мальчишке, в глазах у него стояли слезы.

— Я тут теперь жить буду, в поместьи, — объяснил нам мальчик, когда мы ушли за церковь и уселись на бревно, на котором еще стояла жестяная кружка, из которой отец Николай пил свой последний утренний чай. — Мамай за границу уезжает, я ей там обузой буду. А отец мне сюда гувернера выписал. Ну и свежий воздух, польза всякая…

Он внимательно посмотрел на нас, переводя взгляд с одного лица на другое.

— Ух ты, — сказал он. — Ну совсем одинаковые. Как вас различают-то?

Арина отвела глаза, а я ответила.

— Никак не различают, если мы того сами не хотим. А так — мама ленты нам разные завязывает, но мы меняемся, если надо.

Через двор бежала мама, поскальзываясь на подтаявшем снегу, а за нею — доктор с черным саквояжем в руке. Далеко за рекой, в Сосновке, зазвонили праздничные колокола. Небо было очень высоким и синим, казалось нехолодно, но от дыхания поднимался пар. Пахло тающим льдом, дымом, ладаном, свежим деревом от поленницы и навозом от конюшни. Мы сидели молча, задрав головы, следили, как две вороны гоняют сокола по привычке вражды между этими птицами, и слушали, как в церкви переговаривается народ и пронзительно плачет попадья.

Вот такой был день, когда я встретила Мишу и услышала легенду о пеликане.

Хотя нет. Пожалуй, не так я опять начала. Не с того.

Почти ничего я не помню о той страшной ночи, потому что было произошедшее поперек моего предыдущего опыта, поперек всего, что я знала о жизни и чуде. А раз так, то и в голове не удержалось, осталось обрывками нечесаной пряжи, никак не желавшими сплетаться в единую нить, сколько бы я ни крутила колесо.

Многие сотни ночей я лежала без сна, и думала — правда ли были надо мною огни в небе, и свет, выжегший меня всю, как солнышко выжигает росу, будто каждая часть тела моего стала невесомым паром, потянулась вверх? Летела ли я над травой, поднимаясь выше деревьев? Слышала ли голоса, похожие на лязг металла в кузне и на горячее шипение банной воды на раскаленных камнях?

Не помню, не знаю, не могу сказать.

— Не уехал бы, не попрощавшись, — сказал Миша. — Сердце рвется тебя оставлять…

Руки у меня в то лето были жесткие, измученные — хлеб взошел поздно, жали его бабы с девками, а мужики распахивали поля под озимые, пока дожди не зарядили. Мы с Ариной очень уставали, руки сделались грубыми, как пятки, все покрылись шрамами от порезов и грязь въелась — не отмыть. А Миша плакал, и снова и снова целовал эти мои ужасные руки. Его тонкие мальчишеские усики щекотали загрубевшие ладони, а слезы будто впитывались мне под кожу и огнем разливались, в груди горело, перед глазами казалось темно, хоть и белый день вокруг.

— Ну что ты, Михаил, — говорила я, и голос дрожал. — Езжай, учись, ты же мечтал об академии медицинской. Говорил — не возьмут тебя без полного гимназического курса, а видишь, какой ты даровитый. Не зря столько лет лягушек резал. А у нас с тобой никогда бы не сложилось ничего путного, ты ж понимаешь.

Он понимал и кивал, но все равно страдал, а уж мне будто сердце наживую рассекали.

— Я вернусь, — сказал он и крепко сжал мои пальцы. — Буду каждое лето приезжать…

— Мне семнадцать лет, Миша, — сказала я. — Меня сосватают вот-вот.

— Кто? — он вскинулся, отстранился, будто я его ударила.

Я пожала плечами.

— Петр Прокопьев, вдовец.

— А ты что? — Миша глядел на меня, как на змею в траве.

Я сжала губы, чтобы не разреветься самой, разозлилась на него за все — и за слезы его, и за любовь свою обреченную, которая мне все нутро выжгла.

— А я и рада. Пусти руку, пойду я.

Повернулась и пошла с поляны заветной, недалеко от дома нашего, через овраг да перелесок узкий, ручей по трем камням перепрыгнуть — натоптала я тропку себе на беду.

Миша позвал меня по имени, когда я уже среди деревьев бежала, и такая тоска была в его голосе, что я остановилась, как вкопанная.

— В субботу поутру уезжаю, — сказал он. — Приди попрощаться накануне как стемнеет. Я тут буду ждать.

Я оглянулась из тени перелеска на него, стоявшего на свету. Высокий он был, тоненький, красивый очень. Руку к груди приложил, рубаха на нем белая, волосы темные топорщатся — постригли коротко в Петербурге перед экзаменами. Таким я его и запомнила.

Арина сердилась сильно, когда я собралась ночью идти с Мишей прощаться, шипела, как кошка. А я на нее смотрела и думала — обычно люди в зеркало смотрятся, если есть в дому, чтобы постараться угадать, как их другие видят. А нам не надо было — голову повернул, и вот твое лицо, вот так ты хмуришься, улыбаешься, злишься. Совсем мы были одинаковые, никто не различал, Миша только не ошибался, сердцем чувствовал. Потому что я его любила всегда, с самого детства, а Арина — нет, хотя и с интересом слушала истории из его книжек. Про разбойников, про рыцарей, про дальние страны, невиданных зверей, чужие жаркие ветра, перебирающие листву громадных незнакомых деревьев. Сердце наливалось восторгом от того, какой мир огромный и сколько в нем чудес, но тут же радость эта начинала горчить от сознания, что чудеса все не про нас, и даже прочитать о них мы не сможем, потому что не учены и книг нет.