Зеркало для героев - Гелприн Майк. Страница 90
— Всё, сдох, — констатирует Вилли, глядя на поникшего, выбившегося из сил лыжника. — Пошли, пора.
Мы выбираемся из невесть кем отрытой землянки и встаём рядком в полусотне метров от гостя. Всё предшествующее было, считай, увертюрой к начинающемуся представлению. Привычной хохмой для поднятия настроения.
Лыжнику лет тридцать. Высокий, спортивный, подтянутый. Он оглядывается и видит нас. Секунду-другую ошеломлённо молчит, разглядывая. Да, зрелище ещё то. На левом фланге — рыжий дистрофик в форме вермахта с фельдфебельским галуном на воротнике и «шмайссером» наизготовку. На правом — небрежно поигрывает «Вальтером» жирный хряк, он тоже в форме, едва сходящейся на чудовищном пузе. По центру — благодушно улыбающийся интеллигентного вида юноша. Я безоружен, если не считать мясницкого тесака на поясе. Автомат остался в землянке, у изголовья дощатого топчана. Форму я терпеть не могу, и потому на мне обрезанные по щиколотку кальсоны и холщовая рубаха в клетку.
— Вы кто, мужики? — бросается к нам гость.
— Мы-то? — лениво переспрашивает Клаус. — Кто-кто, сам не видишь, что ли? Фашисты.
У рыжего урода отличный русский — нахватался от многочисленных гостей, прежде чем они отправились на тот свет. Я тоже говорю по-русски вполне сносно, хотя и с акцентом. Лишь Вилли по тупости заучил всего несколько бранных слов.
— Ролевики? — неуверенно спрашивает гость. — Меня Витей зовут. А это что?
Витя обводит рукой пространство капсулы. Двести двенадцать метров с юга на север, шестьдесят восемь с запада на восток. Овальная поляна с отрытой по центру землянкой, ручей, овражек, остальное лес.
— Это твоё последнее пристанище, Витя, — объясняет Клаус и мерзко хихикает. — Скорбная, можно сказать, юдоль, гы-гы-гы. Нравится?
— Шутишь?
— Какие уж там шутки, — Клаус наводит автомат. — Давай, рассказывай. Кто такой, откуда, что в мире творится? Ты что, не понял, свинья?!
Витя ошеломленно моргает.
— Мудак ты, — со злостью говорит он. — Вот мудак-то.
Клаус стреляет одиночным. Пуля входит гостю в плечо, он заваливается на спину, рычит от боли, в глазах ужас, как у них у всех. С четверть минуты Витя катается по траве, затравленно глядя на нас. Он поверил. Теперь он уже не надеется, что случившееся с ним — идиотский розыгрыш.
— Отстрелить тебе яйца? — участливо осведомляется Клаус и наводит ствол.
Витя, зажимая рукой рану в плече, встаёт на колени, затем медленно, в три приёма — на ноги. Набычивается, готовясь броситься на нас. Напрасно — броситься ему не удастся. Мы уже понимаем, что с Витей толку не будет. Он не из тех, кто станет просить пощады.
Клаус даёт от бедра очередь. Она перечёркивает Витю наискось, от плеча к паху. Он падает навзничь и мелко сучит ногами. Тоже мне лыжник, мать его.
Солнце шпарит нещадно. Пахнет гнилыми листьями. Смертью тоже пахнет, но к её смраду мы привыкли давно. Вдвоём с Клаусом тащим тело к ручью. Сдираем одежду, отбрасываем её в сторону. Одежда нам ни к чему — через семь условных дней её не станет. Так же, как не останется ничего от покойного. Но пока эти семь дней не истекли, он сослужит нам службу. Звери перестали забредать в капсулу много циклов назад. Звери умнее людей. И поэтому жрать приходится человечину. Хотя медвежатина, конечно, питательнее и вкуснее.
— Потом провонял, — недовольно ворчит Клаус. — Хорошо, не обделался.
Витю, как и сотню гостей до него, разделывает Вилли. Клаусу достаётся ливер, он жадно рвёт зубами почки, печень, затем добирается до сердца. Мы с Вилли стараемся не смотреть. Раньше мы пожирали друг друга — бросали жребий, кому быть едоком, а кому пищей. Потом перестали: противно да и не по-людски. У Вилли мясо отдаёт тухлятиной, а у Клауса дерьмом и такое жёсткое, что не прожевать. От моего они оба тоже не в восторге. Так или иначе, где-то на тридцатом цикле мы с практикой взаимного каннибализма покончили. В конце концов, мы цивилизованные люди, если, конечно, не брать в расчёт Клауса.
Витю поедаем трое суток. Условных, как и всё здесь. Кости обгладываем уже в сумерках. Тоже условных. Заканчиваем, когда до конца цикла остаётся полтора дня. Самых страшных, последних, потому что по их истечении мы умрём. Мучительно умрём, болезненно и не сразу. Раньше незадолго до срока мы стрелялись, иногда один из нас приканчивал двух других. Потом научились ценить жизнь, даже такую, и ждать до конца. До самой последней минуты.
Она наступает, когда измучившее нас проклятое солнце наполовину заваливается за лес.
— До скорой встречи, — говорит Вилли, завороженно глядя на стремительно растущую в размерах огненную точку над головами. Она приближается, неотвратимо, фаталистически. От неё не спрятаться, не скрыться, мы пробовали тысячу раз — закапывались в землю, ныряли в ручей, лезли на верхушки деревьев…
— Фогель, Штилике, чтобы вы сдохли! — истерит Клаус. — Сволочи, гады, ублюдки, ненавижу вас!
Огненная точка разрастается в шар. Он проламывает оболочку капсулы и взрывается, разом превратив нашу тихую обитель в яростный ад. Земля вздымается на дыбы и рассыпается насыщенным обломками и осколками огненным валом. Он разворачивает мне грудь, вспарывает живот, пробивает внутренности. Мне больно, отчаянно больно. Я умираю.
Цикл 284
Как всегда, прихожу в себя последним. Так случилось в то злосчастное утро, в позднем августе сорок третьего, так происходит всякий раз и поныне. Выбираюсь из землянки. Вилли с Клаусом уже снаружи, пялятся на зависшее над восточным горизонтом солнце. Время начало свой отсчёт, свой поганый, пыточный, садистский отсчёт. Оно сжалось, скукожилось, в сотню раз замедлило скорость по сравнению с той, что снаружи. Время капсулы. Наше время — растянувшийся на три месяца мучительный день.
— Обрыдло всё, — привычно истерит Клаус. — Как же мне всё остопоганело. Этот лес, гадское солнце, ваши рожи. Почему я не могу умереть? Вы, подонки, вас спрашиваю! Почему я, в рот вам ноги, до сих пор не могу умереть?!
Клаус врёт. Больше всего прочего он боится умереть навсегда. Не родиться вновь в душной землянке, а исчезнуть навечно. Мы все боимся этого, боимся отчаянно, хотя и не признаёмся вслух.
— Пошёл ты! — рявкает на Клауса Вилли. — Каждый раз одно и то же. Хочешь, буду стрелять тебя, едва родишься, мозгляк? Хочешь, гнида?
Клаус испуганно затихает. Он не хочет. Хотя и знает, что Вилли не станет стрелять. Мы ненавидим друг друга, давно и надёжно. Но мы — три части единого целого. И так привыкли, притерпелись, прикипели друг к другу, что преждевременная смерть одного двум остальным доставляет пускай не горе, но искреннее сожаление. Будто потерял раньше срока что-то, без чего нелегко обойтись.
— Хайль Гитлер, уроды, — приветствую я обоих. — Рад, что вы снова здесь.
Пузатый Вилли кривит мучнистые дряблые губы. Век бы не видать его рожу.
— Здравствуй, Георг, — отвечает он. — Пошёл бы ты в жопу со своим Гитлером.
Пережившего нас на пару наружных лет фюрера мы ненавидим не меньше, чем друг друга. Это из-за него, психопата и садиста, мы стали тем, что есть. Это он, гад, загнал нас в проклятую капсулу и оставил в ней подыхать. Это его заботами окочурились сотни тысяч немецких парней. Только вот нам троим повезло. Или не повезло, в зависимости, как посмотреть. Вместо чтоб один раз сдохнуть за фюрера и фатерланд, мы издыхаем раз в три месяца невесть за что.
— В жопу так в жопу, — соглашаюсь я и отправляюсь в лес за жратвой.
Жратвы нам отмерено, словно кот нагадил. Это сейчас, когда научились жить впроголодь, нам хватает её протянуть до конца цикла, даже если в капсулу не заявится гость. Зато раньше… Меня передёргивает, стоит вспомнить, как стрелялся за месяц до срока, потому что мучительные спазмы в желудке не было никаких сил терпеть.
Я вброд пересекаю ручей. Он течёт с запада на восток, огибает поляну, скатывается по склону овражка, узкой змейкой вьётся между деревьями леса, всасывается в оболочку капсулы и исчезает. Рыбы в ручье нет, зато в изобилии водятся головастики, из которых Вилли варит суп. Всего головастиков сто девяносто три, и выловить их всех удаётся обычно, когда треть цикла уже позади.