Перун(Лесной роман. Совр. орф.) - Наживин Иван Федорович. Страница 9
— А теперь и покормить можно… — сказал Иван Степанович.
— Слушаюсь…
Старик, в сопровождении Рэкса, заглянул и к гончим, которые содержались сзади сарая, в загоне, в котором раньше жил молодой лось. Восемь багряно-черных костромичей с волчьими загривками, махая крутыми гонами, лизали руки хозяина сквозь частокол и, просясь на волю умильно визжали.
— Ну, ну… — говорил он, лаская их. — Посидите, посидите, теперь уж недолго… Потерпите… У-у, шельмы…
Высокий, сильный, франтоватый Петро, недавно только освободившийся от военной службы, второй лесник Ужвинской стражи, вошел в загон с овсянкой и широко улыбнулся Ивану Степановичу.
— А, Петро, здравствуй… — улыбнулся старик. — Постой: что это я хотел сказать тебе? Да, да, да… Вчера нам из Москвы какой-то толстый прейскурант прислали, так зайди за ним, возьми…
— Вот благодарю покорно, Иван Степанович… — широко осклабился Петро. — Вот дай вам Бог здоровьица…
У Петро в жизни были две страсти: охота зверовая — ради которой он в лесниках тут, на севере остался, — и прейскуранты, которые он собирал всюду, где только мог. Он проводил над ними бесконечные часы, с трудом — он был малограмотен — читая и перечитывая их, обсуждая цены, рассматривая все эти граммофоны, оружие, будильники, дамское белье, столярные инструменты, антикварные издания, письменные принадлежности, мебель, велосипеды, галстухи, огородные семена и пр. Его скромное жалованье лесника не давало ему возможности купить что-нибудь, но это обстоятельство ни в малейшей степени не мешало его блаженству среди всех этих богатств, о которых говорилось в прейскурантах. А если в руки ему долго не попадалось новых прейскурантов, он начинал скучать и, выбрав удобную минуту, — больше всего после хорошей охоты, — он начинал подмазываться к Ивану Степановичу.
— Иван Степанович, сделайте милость, выпишите мне вот этот прискуринтик… — и он указывал на какое-нибудь объявление в газете, которую он брал у Марьи Семеновны на курево. — Уж очень любопытно…
Иван Степанович писал куда следует открытку и скоро почта приносила желанный прейскурант — на автомобили, на церковные облачения, на лесопильные станки — и Петро долго, внимательно и любовно сидел над своим новым приобретением…
Поговорив немножко с Петро, старик с Рэксом пошли в сад. Легаши тоже увязались было за ним, но должны были вернуться на повелительный свисток Гаврилы, в руках которого они проходили превосходную школу. Рэкс на свисток не обратил никакого внимания: он знал, что к нему это относиться не может. Бегать, скакать, ластиться, — думал он грустно о легашах, — опять скакать, что за нелепая жизнь! А те увивались уже около Гаврилы: он подвязывал грубый холщовой передник — значит, сейчас овсянка…
Иван Степанович, все наслаждаясь свежим, ароматным утром, ходил между рядами малины, обходил яблони, где в междурядьях пышно стояли здоровые, хорошо одетые кусты крыжовника и всякой смородины: черной, белой, красной, золотистой… Иногда он тихонько обламывал сухую ветку, там снимал гусеницу, завернувшуюся в листок, там любовался обильным плодоношением какой-нибудь яблони. И, когда из-за лесов, точно купаясь в солнечном блеске, снова долетели до него звуки старого монастырского колокола, он остановился, оглядел прекрасный вольный мир вокруг себя, эту, всегда его сердцу милую, лесную пустыню к большая светлая любовь затеплилась вдруг в старом сердце и к этим, обвешанным еще мелкими яблоками, яблонькам, и к золотым лютикам, и к этой парочке нарядных мотыльков, к этим зябликам, пеночкам, ласточкам, малиновкам, к этим кучевым, в крутых завитках, облакам, которые великолепно громоздились в лазури над синью лесной пустыни, ко всему и ко всем…
Тихо задумчивый, он прошел в пышный огород, обещавший чудесный урожай. Там густо и приятно пахло влажной землей, навозом и укропом. Редиска была почти вся уже выбрана, стройными рядами стояли сочные и широкие султаны капусты, приятно для глаз курчавилась морковь, редька уже начинала распирать землю, буйно поднимался горох, зеленел бледно — салат и темно — шпинат и золотыми звездочками уже зацветали ранние огурцы, и гладкие муромцы, и в бородавках — нежинцы, о которых Марья Семеновна говорила: «наш, муромский, огурец и душистее, и нежнее, а нежинский тот ядренее, с хрустом и в солке приятнее, а особенно ежели пустить его помоложе…». И тут Иван Степанович навел порядок: там оборвал желтый, прелый листок, там поправил тычку, там заметил яички капустницы и уничтожил их. А потом молодым соснячком, где, на пригреве, так густо и упоительно пахло сосной, по плотно убитой тропке спустился он к берегу сверкающей на солнце Ужвы, полноводной, но не широкой и тихой лесной реки. У каждой реки есть свое лицо — лицо Ужвы было задумчиво и немножко точно печально всегда, даже в самые веселые солнечные дни, даже в дни буйных весенних разливов, когда другие реки в бешеном весельи «играют»… В последнее время, когда ноги иногда просто отказывались идти на охоту, Иван Степанович пристрастился к удочке и часто тихим, солнечным утром или золотым вечером, когда воздух звенит от пляски комариных полчищ, сидел он тут тихонько на бережку, глядя на свои задремавшие поплавки и ожидая солидного клева ребристо-пестрого окуня с красными перьями, простой, ленивой поклевки мраморного налима или веселого озорства стаи ершей в то время, как над темным омутом, в ожидании жадной щуки или тяжелого соменка, дремотно согнулись его жерлицы…
Он еще и еще полюбовался дышавшей утренней свежестью рекой, которая красивою излучиной уходила у «Журавлинаго Дола» в леса:, дальними маленькими, серыми деревеньками, над которыми стояли теперь кудрявые, золотистые столбики дымков, послушал осторожную возню диких уток в камышах глухой заводи, звонкое пересвистывание куличков по песчаным отмелям, и красивой, цветущей луговиной, вдоль опушки старого леса, направился к дому, то и дело останавливаясь, чтобы полюбоваться цветами, нежная прелесть которых так теперь трогала его. Он хорошо знал эту нарядную гамму улыбок счастливой земли: с весны тут золотится первоцвет и бесчисленные созвездия одуванчиков, и нежный лютик, и тяжелая купальница.
Потом, когда в палисаднике, у дома, оденется своими пышными и нежными гроздьями сирень, тут, по опушкам, благоухает беленький и скромный, как чистая девушка, ландыш; потом появятся на лугу колокольчики, засияют весело звездочки поповника, выглянет синяя, скромная вероника, круглые, лиловые подушечки скабиозы, пунцовые султаны липкой смолевки, а по сырникам, в тени, распустятся резные, благоухающие кадильницы любки белой и голубенькие незабудки. Потом в садике раскроется дурманящий своим сильным и сладким ароматом жасмин, а по полянам и вырубкам поднимутся малиновые, резные конусы Иван-чая, зазолотится зверобой, пышно оденется в пойме своими нежными цветами шиповник. Это время цветения, а потом и налива ржи, в тени которой уже желтеет жесткий погремок и прячется сладко-душистый василек и алая гвоздика, а за ними идут нежно-серые «хлопушки» с белым кружевцом, которые так нравятся детям. К этому времени жаворонки уже допоют свои последние песни, тетеревиные и глухариные выводки выровняются, заведут свои оркестры кузнечики и зазолотится по межам нарядная пижма, эта последняя улыбка северного лета…
И Иван Степанович медленно шел к дому, блаженно дышал и всему радовался…
Постепенно, к концу жизни, у него выработалась — не он выработал, а она как-то сама выработалась, — обычная для умных стариков, немного печальная философия тихой покорности жизни, не головного, а какого-то внутреннего непротивления… И в последнее время в душе своей он подметил нечто совершенно новое: человеческая мысль все более и более теряла для него значение, а с другой стороны его внешние чувства как-то сами собой изумительно утончались и становились источником бесконечного радования. И как-то стирались резкие грани между добром и злом, раньше неважное стало важным, а важное — совершенно неважным и мир точно просветлялся, делался воздушнее и легче, превращался в какую-то волшебную сказку. Для него все становилось источником очарования и радости: и звенящий в вышине бор, и улыбка человека, и опаловое облако в небе, и студеная вода ключа. И с каждым месяцем красота и чары жизни и мира росли — казалось бы, уж некуда больше, а все делалось лучше и лучше, нежнее, воздушнее, радостнее, — точно в душу его спустился, точно осенил ее своею благодатью великий Сварог, Отец всех богов, Отец света вечного, который светит и добрым и злым. И только одно печалило иногда старика: то, что он раньше не знал этого блаженного состояния, то, что не знают этого люди теперь, не понимают, что это всем доступное счастье — вот, под руками. И он, всю жизнь думавший над жизнью, изучавший людей, написавший о них столько книг, не знал, что это такое. Если это старость, то да будет благословенна старость, ибо это было лучшее, что он в жизни обрел!