Монсеньор Кихот - Грин Грэм. Страница 9
— Человек, который не верит, не может и богохульствовать, — сказал он, обращаясь не столько к мэру, сколько к себе. И тем не менее подумал: «А все-таки почему именно овцы? Почему Он в своей великой премудрости избрал в качестве символа овец?» На этот вопрос не давал ответа ни один из старых богословов, чьи труды он держал на полках в Эль-Тобосо, — даже святой Франциск Сальский, столь осведомленный насчет слона и ястреба, паука, и пчелы, и куропатки. Вопрос этот, безусловно, не затрагивался и в «Catecismo de la Doctrina Cristiana» ["Катехизис христианской доктрины" (лат.)], труде этого святого человека Антонио Кларета, бывшего архиепископа Сантьяго-де-Кубы, которого отец Кихот читал еще ребенком, — правда, насколько ему помнится, среди картинок была одна, изображавшая пастуха среди овец.
— Дети очень любят овец, — безо всякой связи произнес он.
— И коз тоже, — сказал мэр. — Неужели вы не помните, как мы в детстве катались в колясочках, запряженных козами? А теперь где все эти козы? Осуждены веки вечные гореть в аду? — Он взглянул на часы. — Я предлагаю, прежде чем мы отправимся покупать вам пурпурные носки, хорошенько пообедать «У Ботина».
— Надеюсь, это не очень дорогой ресторан, Санчо.
— Не волнуйтесь. На этот раз угощаю я. Они там славятся молочными поросятами, так что нам не придется есть овечек доброго пастыря, которых так обожают в нашей стране. Тайная полиция очень любила хаживать в этот ресторан во времена Франко.
— Упокой господи его душу, — поспешно вставил отец Кихот.
— Хотел бы я верить в кару господню, — заметил мэр, — тогда я наверняка поместил бы его — а я уверен, Данте так бы и сделал, — в самый последний круг ада.
— Не очень-то я доверяю суду человеческому, даже суду Данте, — сказал отец Кихот. — Его никак нельзя равнять с судом божьим.
— Вы, видно, поместили бы его в рай?
— Этого я не говорил, Санчо. Я не отрицаю, он наделал много зла.
— Ах да, ведь вы на такой случай придумали очень удобную уловку — чистилище.
— Я ничего не придумывал — ни ада, ни чистилища.
— Извините, отче. Я имея в виду, конечно, вашу Церковь.
— Церковь в своих действиях опирается на Священное писание — точно так же, как ваша партия опирается на учения Маркса и Ленина.
— Но вы же верите, что ваши книги — это слово божие.
— Не будьте таким пристрастным, Санчо. А вы разве не думаете — за исключением, может быть, ночью, когда вам не спится, — что Маркс и Ленин столь же непогрешимы, как… ну, скажем, апостолы Матфей или Марк?
— А вы — когда вам не спится, монсеньор?
— Мысль об аде, случалось, смущала меня во время бессонницы. Возможно, в ту же ночь вы в своей комнате думали о Сталине и лагерях. Был ли Сталин — или Ленин — безусловно прав? Возможно, вы задаете себе этот вопрос в тот момент, когда я спрашиваю себя, неужели такое возможно… как может милосердный и любящий бог?.. О да, я крепко держусь моих старых книг, но есть у меня и сомнения. Тут как-то вечером — Тереса как раз сказала мне на кухне что-то такое про плиту… что она-де докрасна раскалилась, — я перечитал все Евангелие. Знаете ли вы, что на пятидесяти двух страницах моей Библии апостол Матфей пятнадцать раз упоминает про ад, а апостол Иоанн — ни разу? Апостол Марк — дважды на тридцати одной странице, а Лука — трижды на пятидесяти двух. Ну, Матфей, бедняга, был ведь сборщиком податей и, должно быть, верил в действенность наказания, и все-таки я не могу не удивляться…
— И правильно делаете.
— Надеюсь… друг мой… что и вы иной раз сомневаетесь. Человеку свойственно сомневаться.
— Я стараюсь не сомневаться, — сказал мэр.
— О, я тоже. Я тоже. В этом мы, несомненно, схожи.
Мэр на секунду положил руку на плечо отца Кихота, и отец Кихот почувствовал, как от этого прикосновения его обдало дружеским теплом. «Как странно, — подумал он, сбавляя скорость и с излишней осторожностью заворачивая „Росинанта“, — что сомнение может объединить людей, пожалуй, даже в большей мере, чем вера. Верящий будет сражаться с другим верящим из-за какого-то оттенка в понимании, — сомневающийся же сражается лишь сам с собой».
— Молочные поросята в ресторане «У Ботина», — сказал мэр, — напомнили мне прекрасную притчу про Блудного сына. Я, конечно, не забыл, что там отец закалывает, по-моему, теленка… да, откормленного теленка. Надеюсь, наш поросенок будет не хуже откормлен.
— Прелестная притча, — не без вызова заметил отец Кихот. Он не был уверен в том, что за этим последует.
— Да, начинается эта притча прелестно, — сказал мэр. — Вполне мещанское семейство — отец и два сына. Отец — нечто вроде богатого русского кулака, который видит в крестьянах лишь столько-то принадлежащих ему душ.
— В этой притче нет ни слова про кулаков или про души.
— История, которую вы читали, была, по всей вероятности, слегка подправлена и чуть искажена церковными цензорами.
— То есть как это?
— Она могла быть рассказана совсем иначе, да, наверное, так оно и было. Молодой человек — в силу чудом унаследованных от какого-то предка качеств — вырос, питая, вопреки всему, ненависть к полученному по наследству богатству. Возможно, Иисус имел тут в виду Нова. Ведь Иисуса отделяло от автора истории про Нова куда меньше времени, чем вас — от вашего великого предка Дон Кихота. Как вы помните, Иов был до неприличия богат. У него было семь тысяч овец и три тысячи верблюдов. Сына душит мещанская атмосфера — возможно, на него так действует даже сама обстановка, стены, увешанные картинами, жирные кулаки, усаживающиеся по субботам за обильную трапезу; все это печально контрастирует с нищетой, которую он видит вокруг. Он должен бежать — куда угодно. И вот он требует свою долю наследства, которое они с братом должны получить после смерти отца, и уходит из дома.
— И пускает свое наследство по ветру, — вставляет отец Кихот.
— Ах, это же версия официальная. А у меня есть своя: ему так опостылел мещанский мир, в котором он вырос, что он постарался как можно быстрее избавиться от своего богатства — может, он даже просто роздал все и, как Толстой, стал крестьянствовать.
— Но он же вернулся домой.
— Да, мужества не хватило. Он почувствовал себя очень одиноко, когда пас свиней на той ферме. Там ведь не было партийной ячейки, куда он мог бы обратиться за помощью. «Капитал» еще не был написан, поэтому он не мог найти свое место в классовой борьбе. Чего ж тут удивительного, что он, бедняга, на какое-то время заколебался?
— Только на какое-то время? Из чего вы это заключили?
— По вашей версии, история ведь неожиданно обрывается, верно? И оборвали ее, несомненно, церковные цензоры, может быть, даже сам сборщик податей Матфей. О, да. Блудного сына встречают дома с распростертыми объятиями — это правда: подают ему откормленного теленка, и несколько дней он, наверное, счастлив, а потом на него снова начинает давить гнетущая атмосфера мещанского материализма, которая побудила его уйти из дома. Отец всячески выказывает ему свою любовь, но обстановка все такая же уродливая — подделка под Людовика Пятнадцатого или нечто схожее, что у них тогда было; на стенах — все те же картины, изображающие красивую жизнь; угодливость слуг и роскошная еда возмущают его еще больше, чем прежде, и он начинает тосковать по друзьям, которых обрел на той нищей ферме, где пас свиней.
— А мне казалось, вы говорили, что там не было партийной ячейки и он чувствовал себя крайне одиноко.
— Да, но я несколько сгустил краски. У него все-таки был один друг, и он запомнил слова того бородатого старика крестьянина, который предложил ему носить пойло свиньям; он начал думать о них — о словах, не о свиньях, — лежа в роскошной постели и всем телом тоскуя по жесткому земляному полу своей хижины на ферме. В конце концов, три тысячи верблюдов вполне могут вызвать у человека чувствительного желание взбунтоваться.
— У вас поразительное воображение, Санчо, даже когда вы трезвы. И что же тот старик крестьянин сказал?