232 (СИ) - Шатилов Дмитрий. Страница 19

Возвращение Глефода с винтовкой его могучая армия встретила ликованием. Капитана хлопали по плечу, предлагали закурить, обещали познакомить с симпатичной сестрой, салютовали и пытались даже подбросить в воздух, но не выдержали руки и спины. Разгоряченная «Тропическим Фрутини», наполовину закутанная в стриптизерские боа, Когорта видела свой триумф совсем близким. Здесь и сейчас, под рукоплескания благодарных соотечественников, она пройдет по улицам столицы, вооружится невесть чем, затем встретится с противником невесть где и победит его невесть как. Что план кампании не продуман, что одного намерения недостаточно, а гимн и легенда в борьбе против настоящего оружия — подспорье скверное — то были факты очевидные, а, следовательно, не заслуживающие внимания. Обдумывать их представлялось дурным тоном, все равно что отстаивать, что дважды два — четыре, хотя для дела полезнее любая другая цифра.

В сущности, и восемьсот тысяч солдат противника, и смерть, и позор – все эти вещи не пугали Когорту именно потому, что до сих пор оставались словами, как и прочее окутавшее их словесное кружево. Вскоре этим словам предстояло стать реальностью, особенно смерти – однако и до этого у гурабской действительности имелись вполне действенные средства, чтобы если не очистить мозги Когорты от иллюзий, то хотя бы постучаться в их проржавевшие двери.

Ведомая Глефодом – Глефодом в бело-синем капитанском мундире, с вороненым телом винтовки на плече – Когорта двинулась в путь. Увы, первоначальный замысел — пройти парадным строем по Главной улице, мимо монаршего дворца, укрывшегося за узорным забором, мимо столичного театра, где сто лет спустя о двухстах тридцати двух воинах поставят на редкость паршивую пьесу, мимо мраморной колонны в честь двухсотлетия гурабской династии – провалился. Сперва путь Когорте преградили опрокинутые грузовики с провизией, затем баррикады из парковых скамеек и наконец – огромная дыра в мостовой, на дне которой смердела разорванная канализационная труба. Все это, а еще и то, что день выдался промозглый и ветреный, слегка пригасило восторги. Побеждать и совершать подвиги приятнее в солнечную погоду, да и сам путь к победе, безусловно, не должен пролегать через дворы и подворотни, куда свою армию вынужден был повести капитан. Где в этих сырых и мрачных проулках с лужами машинного масла, пластиковыми бутылками, битым стеклом найдутся благодарные зрители и дамы, жаждущие подарить свое сердце героям?

И все же зрители были, пускай и не те, что бросают под ноги цветы. В последний день старого мира, когда сам воздух, казалось, пропитало ощущение fin de siecle, на улицах уже не клубились бессчетные толпы, и все же за каждым окном отчетливо читалось встревоженное лицо. Давно были припрятаны ценности -- фамильные бриллианты, инфокристаллы и облигации гурабского банка – давно свалены в кучу добытые припасы, и вот осталось только ждать новых хозяев, трястись от страха или потирать в предвкушении руки, а главное – смотреть, смотреть на улицу, ибо новая эпоха, безусловно, наступает не каждый день.

Чем же привлекла к себе Когорта эти глаза за стеклом – глаза, вглядывающиеся в будущее со страхом и надеждой? Главным образом, численностью, хотя и организацией тоже. Шутка ли – все двести тридцать три ее бойца пытались идти в ногу, как настоящие воины, и хотя в пестром сборище свитеров, связанных матерями, и просто никому на свете не идущей одежды единообразно-солдатского было не больше, чем в наборе разноцветных мелков, выглядело шествие все же внушительно и в предсмертном затишье казалось событием почти небывалым.

Чем дальше углублялась Когорты в жилые кварталы, тем больше открывалось у нее на пути окон, тем больше людей выползало из домов наружу, дабы поглядеть и полюбопытствовать у людей Глефода, что же они, собственно, собрались делать. Это не было веселым любопытством или радостным; напротив, все, что несли в себе взгляды, устремленные на Когорту – недоверие, а где-то и закипающий гнев. Для чего нужно это сборище, казалось, спрашивают они – раз уж другого не остается, разве мы не условились дожидаться нового мира покорно и с кротостью, разве не смирились даже с тем, что кто-то из нас умрет от голода, будет раздавлен в очередях, сгинет, арестованный тайной службой? К чему эти бессмысленные трепыхания? Никто не хочет перемен, это верно, но раз уж они неизбежны, не лучше ли переждать их в оцепенении, под наркозом бездействия? Ибо каждый из взирающих на Когорту был гусеницей, завернувшейся в кокон всеобщего предательства, гусеницей, которая в полном согласии с жизнью вылупится после крушения династии бабочкой, лояльной Освободительной армии.

Никто в Когорте не понимал этого, а Глефод и подавно. Что угрюмое молчание, что отсутствие приветственных возгласов и пожеланий удачи – все это они восприняли лишь как признак неосведомленности. В самом деле, никто ведь не поведал этим добрым людям о замысле Когорты – с чего же им тогда восторгаться и радоваться?

Поразмыслив, капитан решил исправить это недоразумение. Простой и честный народ Гураба имеет право знать, что в час бедствий у него нашлись защитники в лице двухсот тридцати двух. Глашатаем этого блистающего откровения Глефод наобум избрал идущего рядом Ная Аксхильда – доброго, мягкого Ная, который в воображении капитана рисовался в тот миг если не могучим рыцарем, то по крайней мере старательным оруженосцем. Увы, реальность расходилась с фантазией: Най-настоящий был низколоб, хромоног и вдобавок ко всему крив на один глаз. Немалый возраст – почти сорок семь – добавил ему не мудрости, а лишних веснушек на лице, и без того обезображенном оспой.

Когда переулки превратились в более-менее приличную улицу, а разрозненные люди на тротуаре – в толпу, достойную блестящей речи, Глефод, подняв левую руку, остановил Когорту, а правой толкнул в бок Ная: пора!

– Н-н-но что я им ск-к-кажу? – запротестовал Аксхильд.

– Правду, – сказал капитан. – Правду, ее одну. Что они могут считать себя уже спасенными. Что мы собираемся остановить Освободительную армию.

– К-как именно?

– Мы победим ее, только и всего.

– Но п-п-почему я?

– А почему нет? Брось, Най, это же твой звездный час! Что в тебе есть такого, что помешает произнести самую трогательную, самую прочувствованную речь за всю историю Гураба?

– Т-т-т… Т-ты не будешь смеяться?

– Конечно, нет, что ты!

– Н-на самом деле я л-л-лысый, – и с этими словами Най сдернул с себя рыжую шевелюру, обнажив пятнистую голову, покрытую кое-где едва заметным белесоватым пухом.

Да, лысина была скверная, это понимал и Глефод – и все же, все же… Что эти бугры и впадины, как не свидетельства пережитого, что эта коричневая бородавка на затылке, как не шишка красноречия, вырвавшаяся за пределы облика под давлением прекрасных слов? Голова была уродливая, да – но и характерная вместе с тем. Торговец ношеными кальсонами, Най будто позаимствовал ее у человека, чей жизненный опыт превосходил его собственный во много раз. Шрам у виска, неудачно расчесанный фурункул – разве то был не след от чиркнувшей пули? Сломанный нос, чья спинка образовывала ровную линию – не льву ли полагался он, не закаленному ли в боях герою?

Нет, лысина не портила Ная, лишь обнажала подлинное его обличье. И вот, ободренный Глефодом, уверенный в том, что голый череп оратору не помеха , Най оставил ряды Когорты, споткнулся о брусчатку, поднялся, снял с плеча прилипшую мокрую газету и повел речь, старательно выговаривая каждое свое заикание.

– Г-г-гурабцы! – воззрился он не столько на людей, толпящихся справа от Когорты, на тротуаре возле кондитерской, сколько на саму кондитерскую, где за стеклом красовался трехэтажный фанерный торт. – Вы в б-безопасности, мы з-з-защитим вас от врага! Ос-свободительная армия идет, чтобы свергнуть д-д-династию, сделать вас с-с-свободными и сч-частливыми, она несет п-процветание и п-п-прогресс! М-мы, – повернулся Най к своим, – этого не допустим! Зд-десь и сейчас м-мы будем драться до п-п-последней к-капли крови, за ст-тарый м-мир, д-драться, как герои, как д-д… как д… д… как д-д-д… К-как двести тридцать два воителя древности! – выпалил он, как из ружья. – Мы п-пойдем, и мы п-победим! Вот т-так вот!