Чёрный шар (СИ) - Шатилов Дмитрий. Страница 38

Полдни в нашем городе тихие: не слышно рева машин, скрипа качелей, детского смеха. Все вокруг словно спит в мягком солнечном свете: лишь курится труба пекарни да стрекочет из окна соседнего дома пишущая машинка. Я и отец – за три месяца болезни он словно сгорбился, стал ближе к земле – мы сидим на спортплощадке, на нагретых шинах, вкопанных наполовину в землю. Я только что сделал «солнышко» на турнике – совсем как раньше, когда мы тренировались вместе, и теперь думал: что же это – самое важное для моего мертвеца, что он возьмет с собою в последнее странствие?

– Помоги мне, отец, – попросил я. – Я ведь живой, я не знаю, что нужно. Что это – слово?

Он покачал головой.

– Вещь?

Кивнул.

– Хорошо, – сказал я. – Я принесу тебе, а ты выбери.

Я сходил домой и вернулся с его любимыми вещами. Я принес тяжелые водонепроницаемые часы со стершейся позолотой, набор пластинок, удочку и крючки, старый солдатский ремень, выцветшую фотографию матери, складной нож, любимую клетчатую рубашку – и каждый предмет своей ушедшей жизни отец встречал кивком узнавания, и каждый, осмотрев, откладывал в сторону – с любовью, но и с укоризной: не то, не то.

Я смотрел на отца и боролся с желанием дать ему бумагу и попросить написать желаемое. Это запрещали правила: только жесты, только глаза, только мучительный перебор возможного.

– Для чего это – как ты думаешь, отец? – спросил я его, а на деле – себя, конечно же. – Если это должно нас как-то сблизить, то почему теперь, а не тогда, когда ты был жив? Если же нет, то зачем? Что это – загадка смерти, облеченная в плоть? Нет же никакого смысла в том, чтобы тебе забирать с собою что-то. Ты вполне можешь пойти и налегке, разве нет? Да и что ты будешь делать с этой вещью там, в белом тумане, среди вечных деревьев?

Говоря все это, я смотрел на свой – не наш, теперь только мой город – летний, теплый, окруженный Лесом, окутанный вечной тайной воскресающих и уходящих прочь – как вдруг на плечо мне легла рука отца. Я обернулся – глаза его смотрели понимающе, но строго – и устыдился своих наивных вопросов. Загадка Леса не требовала разрешения, она просто была, и мне в свою очередь оставалось лишь подчиняться ей, как все мы подчиняемся неодолимым силам – времени, полу, кровному родству.

– Хорошо, – сказал я. – Что тебе нужно – мы поищем еще. А пока – давай вернемся домой.

Вечером похолодало, из Леса повеяло хвоей, заморосил дождь, по улицам пополз белый туман. Отец не вернулся на смертное ложе, и, лежа в кровати, я слышал, как он бродит в своей комнате – босыми ногами по струганым доскам. Шаг, другой, остановка, снова шаг, круг за кругом – так память блуждает по знакомым местам, но не находит, за что зацепиться.

Наутро я думал продолжить поиски, но оказалось, что отец уже нашел. Мне стало стыдно – я словно сделал что-то не так, провалил испытание, не выполнил поставленную передо мной задачу, тем более что вещь, которую он теперь держал в руках, принадлежала некогда мне. Это был его подарок, красный резиновый мячик, я играл с ним, когда был ребенком. Воспоминание: прыг-скок, мяч звонко ударяется об асфальт, пружинит в небо, падает, подпрыгивает, катится под машину, я лезу за ним, пачкаюсь, мать ругается, отец смеется – а я счастлив, мне ничего не нужно, кроме этого лета, этого дня, этой минуты.

Мячик потускнел со временем – сказались игры, лужи и, наконец, чердак, куда он отправился в день, когда мне подарили взрослый, футбольный, черно-белый мяч. Там он лежал десять лет – долгих десять лет в темноте, под протекающей крышей, среди пыльных, давным-давно позабытых вещей. Сказать по правде, я почти не вспоминал о нем – все же это была детская игрушка, а о том, чтобы как-то продлить свое детство, я никогда не мечтал, пускай оно и было счастливым и безмятежным, то есть таким, каким ему полагается быть.

Мяч валялся на чердаке, а я жил своей жизнью. Каждый из нас был сам по себе. Но теперь этот маленький кусочек прошлого лежал в руках моего мертвеца, и значение у него было иное – не просто вещица, но якорь, закинутый в старые добрые времена, ниточка, которая свяжет отца с домом.

Это был удар, и удар болезненный, в самое сердце – я скорчился бы от боли, когда бы не был внутренне готов. Лес забирал отца, но, словно в насмешку, напоминал, что он по-прежнему любит меня, что я по-прежнему для него важен.

Нет, это была даже не насмешка, а просто слепое равнодушие чего-то неизмеримо более огромного, что устанавливает законы жизни и требует их соблюдения – неважно как, пусть и ценою боли, горечи, слез. Нас было двое против него – я и отец – а теперь я оставался один.

Никто не следовал за нами, никто не хотел разделить мою ношу и проводить отца в последний путь. Мы остановились на опушке, недалеко от Лесной стены. Под ногами у нас была жухлая трава, пахло осенью, сыростью. Я кутался в пальто, а отец – он стоял, как есть, в будничной своей рубашке, брюках, с мячом, крепко прижатым к груди, и взглядом, устремленным куда-то далеко, за деревья, к неведомой, но манящей цели. Он не дрожал – холод, казалось, обходил его стороной, холодом был он сам – человек, который вот-вот исчезнет.

Минута, и отец тронулся, одолевая последний порог. Только на расстоянии я понял, какой он маленький, как остро торчат под рубашкой его лопатки, как странно и жалко он горбится, обнимая мяч, и мне захотелось окликнуть его, вернуть, сказать: «Оставайся, ничего страшного, мало ли на свете немых, холодных, оставайся, будь со мной, тебе не нужно идти», – но он уже не принадлежал мне и с каждым шагом отдалялся все дальше, пока не ступил под еловый покров и не окутался белым туманом. Некоторое время я еще различал его силуэт – странно, но он словно бы сделался больше, он словно вырос, мой отец – таким я, наверное, видел его в детстве – высоким, сильным, защитой, горой. Наконец, исчез и силуэт. Все кончилось, и я вернулся домой.

Чувства мои были двоякими – тоска и радость, тягость и облегчение. Я рад был, что отец больше не страдает, и печалился, что он ушел навсегда; я ценил ту возможность объясниться после смерти, что дал нам Лес – и все же лучше бы он не терзал меня жестокими чудесами. Я не видел в мнимом воскресении надежды, продолжения иного, кроме путешествия в Лес – но поди объясни это сердцу, которому одного присутствия близкого человека достаточно для того, чтобы верить – он будет всегда.

В молчании, под шорох стенных часов я сел за поминальную трапезу. Я сидел, сложив перед собою руки, и думал: где ты сейчас, помнишь ли еще меня? Это был одинокий ужин под знаком отца – я все еще чувствовал его подле себя, но как бы за неким покровом, из-за которого он по-прежнему наблюдает за мной, но уже не может ответить, подать знак.

Мир вещей – кухня, дом, город – словно осиротел, и мало-помалу сиротство его просачивалось и в меня. Вещи принадлежали мне, но я не испытывал от этого радости. Отец ушел, и сын внутри меня умер. Я стал кем-то другим – тем, кем никогда еще не был – и мне надлежало свыкнуться с этим.

Я сидел на темной кухне и чувствовал, как меня овевает ветер времени, взросления и смерти – холодный, загоняющий душу в самые дальние уголки тела.

Повелитель Красная Дама

ЕГОМ

Вот она, Организация — как есть, без прикрас! Ревизия на носу, а баланс — отрицательный, кругом должны, и за что — непонятно. Прямо как черная дыра какая-то, в декаду по миллиону... Но главное — это, конечно, отношение, а отношение здесь свинское. Я — запрос наверх, мне в ответ кипу бумажек, и делай, что хочешь, главное, чтобы до февраля нас не прикрыли. Ну, я давай бумажки ворошить, и что же, спрашивается, вижу? Читайте сами:

Заявление

Я, Соломин Михаил Валентинович, 2-й оператор СЕРДЦА, отказываюсь работать в одном коллективе с оператором Ярузельским В. П. ввиду его наплевательского отношения к должностным обязанностям (см. подотдел 6-43-1 Уложения Сердечных Надобностей). 12.12 (вымарано цензурой) вышеупомянутый Монадский В. П. заявил, что Ручку, цитирую, «за такие гроши крутить больше не станет». А «гроши» — это 350 000 (триста пятьдесят тысяч) ШК в неделю, и мне, как заслуженному работнику, это слушать очень обидно. Прошу принять меры, потому что как же это получается — сидит человек, Ручку крутит, триста пятьдесят тысяч получает, да еще выпендривается, недоволен!