Чёрный шар (СИ) - Шатилов Дмитрий. Страница 4
Так что же такое Родина, почему один звук этого слова вызывает ныне во мне такое же чувство, когда в общем построении на меня ложился ефрейтор Пазопуло, и хрящевая перемычка между нами изгибалась под углом девяносто градусов?
Может быть, никакого секрета нет, и Родина — это всего лишь морщинистый дед Тарас в пиджаке, пушистом от плесени, или свинья, извергающая полупереваренного поросенка, или полосатый карлик, ворующий в лунном свете пшено, или безногий младенец в прозрачной утробе, простой и понятный каждому бессмертный гидроцефал.
Я вышел из автобуса и двинулся сквозь пшеницу, питаемую великим трупом земли. Когда-то и я впивал в себя соки могучих умерших, подклеивал в тетрадь добытые волосы и чешуйки кожи, катался в еще теплой золе, оставшейся от былого огня и думал: это знание, это опыт и жизнь, которые я принимаю в себя, чтобы возрасти, чтоб много после лечь в сухую почву письмён и кормить своим телом грядущее человечество.
Да, мир слов виделся мне безбрежной поверхностью плоти, и прежде чем умом моим завладела гибкая воинская перемычка, я мечтал об опрелостях Мандельштама, о росистой подмышке Державина, поросшей зеленым овсом.
Ныне я-старый исчез — словно пуля, прошедшая через мозг, забрала этого человека с собой, в раскаленный воздух войны, в потную свалку непрекращающейся битвы. Лежа на земле, усеянной телами, чувствуя горячую связь с Пазопуло, раненым в брюхо — сознавал ли я пустоту, разверзшуюся во мне в тот миг, понимал ли, что заполниться ей дано лишь изначальным и сокровенным, тем, что, независимо от личности, присутствует в каждом и неизбежно тянет на Родину, вглубь женского лона, в землю, в распад на частицы и слияние с миром основ?
Чувство, заменившее мне все, чем я жил, смыло с лица необщее выражение, обточило и обтесало мое существо под единый, неизменный от века образец. Если когда-то я грезил подняться из праха травой, зерном, плодовым деревом — ныне я молча шел мимо колосьев, принимая, как должное, их созревание, шелест и будущий урожай. Из человека, стремящегося стать великим мертвым, я обратился в смиренного поедателя мертвецов.
И вот я шел.
Я просто шел, пока из-за кургана, поросшего мхом, из-за кургана, сложенного из рук и ног любимых, из женских лиц и детских животов – не показалась Ивановка, ее придавленные к земле домишки, провалы, полные густой черной грязи, и бурый пруд, не примечательный ничем, кроме дыхания, посвиста, стона и слез.
Все было знакомым, прогнившим, родным, все здесь было по-старому, как раньше. Все так же чернели на дне колодца спрессованные останки братьев Бутурлиных, все так же сох на ступенях избы-читальни двухмесячный эмбрион. По-прежнему спали в норках младенческие скелеты, я помнил их немые танцы на поле, усеянном ржавым мусором, шорох и стук костей в золотистой полуденной тишине.
Я помнил и женщину, сидящую на завалинке у почты. Простоволосая, в длинной рубахе, бурой между ног, с лимонно-желтыми крыльями капустницы, она, как и прежде, кормила грудью личинку, произведенную ею на свет, и эти радость материнства, гибкое, сегментированное тело и жвалы, теребящие набухший сосок – все дышало вечностью, неизменностью, мудрым и размеренным покоем.
Я словно оставил Ивановку вчера: не выцвело даже прибитое к забору голубое Настино платье, и птицы не расклевали две белокурые головы. Чернели открытые двери, копошился в корыте бессовестно голый старик. Время не сдвинулось, да и куда ему было идти? Ни я, ни Ивановка не видели в том потребности. Тот новый человек, которым я стал, человек, сквозь войну впитавший в себя самое важное, вернулся не для того, чтобы терзать эту землю и перелицовывать ее под себя. Нет, отныне и навсегда он существовал для Ивановки, не наоборот: она – не я! – имела значение.
Преображенный, я возвратился, чтобы слиться с трухлявыми стенами отцовского дома, врасти в него, словно в раковину, причаститься мушиной трапезы, испустить себя в податливое существо, взрастить еще одно звено вечной цепи и сойти, как тысячи до меня, в холод и мрак, устав от истечения времени. В ином месте я испугался бы такой участи, но не здесь, не в Ивановке, где она казалась естественной и неотвратимой. Если где я и мог открыться, отбросить наносное и личное, то лишь на Родине, где нежные матери и дочери делят еще живую кошку, где шевеление в подполе означает, что тебя любят и ждут.
Перед родимым крыльцом, окутанный сыростью и овеянный гнилью, я потянул с головы повязку — побуревшие, пропитанные кровью бинты. Они отходили мучительно, с тупой и тянущей болью, с черными сгустками и розоватым струпом, содранным с щеки.
Повязка упала на землю. Тусклое солнце Ивановки осветило обугленную глазницу и желтоватую височную кость.
Повелитель Красная Дама
Цветок
Пролог
В погожий солнечный денек над городом возник Цветок. Был он огромный, серебристо-серый, мясистые лепестки колыхались на ветру, и в целом впечатление было довольно неприятное — словно в небе повис гигантский рот. Есть он, однако, никого не спешил — ни через час, ни через два — и высыпавшие, было, на улицу люди вернулись по домам. Вечером телефоны были перегружены: говорили об американских спутниках-шпионах, шаровых молниях, метеорологических зондах, сглазах, призраках, НЛО, гадали, что будет дальше и переписывали друг у друга молитвы — на всякий случай.
А дальше ничего не было — во всяком случае, не было ничего ужасного, душераздирающего или даже мало-мальски интересного; не было ничего такого, из чего можно было бы скомпоновать добротный интригующий увлекательный, эт сетера, эт сетера — роман. Сперва, конечно, люди боялись, но потом необходимость жить привычной жизнью возобладала над сверхъестественным, и дела пошли по-старому. Неделя-другая, и спроси вы на улице прохожего, отчего тот, идя в магазин, не боится Цветка, он бы ответил: «Жрать-то надо!» — и пошел бы дальше, за жратвой.
Оказалось также, что Цветок над городом — это не повод: уходить в запой, опаздывать на работу, забывать о кредитах, не платить за ЖКХ, возвращать с опозданием книги в библиотеку, пропускать свидания, ездить зайцем в троллейбусе, бегать от алиментов, не присутствовать на корпоративах, грубить вышестоящим, не мыться, не стричься, не чистить ушей.
При всей своей необычности Цветок не мешал жизни, и люди перестали замечать Цветок.
Да, было, конечно, и кое-что странное, кое-что из ряда вон. Например, Бруски — о том, что там творится, уже через день после появления Цветка поползли различные слухи. Но что такое Бруски — крохотный район в провинциальном городишке, где никому ни до кого нет дела? Это ведь только кажется, что они близко, пять минут на автобусе, а на самом деле они дальше Америки, дальше звезд — равно как и все, что выходит за пределы квартиры, двора, улицы, района. Это совсем другая Вселенная, и то, что в ней происходит, никого не касается — никого, кроме ее обитателей. О них и пойдет речь.
Вера Павловна
Вере Павловне – за шестьдесят. Это крупная, еще крепкая старуха с густыми черными волосами и грубым прокуренным голосом живет в доме на Лесной, аккурат между Никифоровыми, недавно сыгравшими свадьбу, и Приходовым, тихим, беспощадным садистом. Спать ей до последнего времени не давали обе квартиры: у Никифоровых, понятно, дело было молодое, ну а Приходов, как приходил с работы, принимался бить своего пасынка, доброго глухонемого паренька. Угомонить соседей помогала швабра – Вера Павловна стучала ей в потолок или в пол до тех пор, пока оттуда не начинали материться.
Как только над городом появился цветок, заснуть стало еще труднее. Начали дышать стены, и не так, как дышат нормальные люди, а хрипло, с присвистом, словно туберкулезный больной. Затем прирос к батарее любимец Веры Павловны, дымчатый кот Мурзик. С одной стороны, это было неплохо: жрать он больше не просил, грел исправно, да и мурлыкал по-прежнему, громко и басовито. С другой, непонятно было – кого вызывать в случае поломки? Не скажет ли сантехник: «Вызовите ветеринара»? И не скажет ли ветеринар: «Вызовите сантехника»?