Поскольку я живу (СИ) - Светлая et Jk. Страница 51
- Себя – тебе! Ну не убудет же, а! Мне скучно одной в номере, а тебе – нет? Или девок тягаешь? Так считай, сегодня сама пришла, - хохотнула Полина. – Не переживай, жениться заставлять не буду. Я там была, мне там не понравилось.
Она снова подняла руку, положила ему на плечо, как несколько часов назад на площадке, и потянулась к нему губами за поцелуем. Иван не выдержал. Отшатнулся. Взгляд дикий. Голодный. Страшный. Она предлагала ему себя. Спустя пять лет – босая и пьяная. И он не знал, что с этим делать.
- Тебе бы проспаться, а не… - попытался возразить Иван, потому что нужно же было что-то возразить.
Некоторое время она молча смотрела на него. Не отстранялась, но и не приближалась. Если в ее голове и бродили мысли, взгляд их не отражал. Но она выразила их словами, глухими и медленными.
А я заплачу, а! За услуги. Дам больше, чем ты тогда, мне не жалко…
Его глаза застыли так же, как и ее. Ничего не выражая и ничего не оставляя для надежды. Только непонимание в первую секунду, которое тут же исчезло, сменившись зияющей пустотой.
- Поль, перестань, - прошептал он, чуть ниже склонившись к ней и понимая, что играет с огнем. – Меня не возбуждают и никогда не возбуждали пьяные в хлам женщины.
- Просто интересно, ты сам цену придумал, или мама помогала? – не слушая его, продолжала Полина. – Вы по каким меркам определяли?
- Ты о чем, Господи?
И этот вопрос остался без внимания. Она тряхнула головой, отчаянно прижалась к нему, быстро, легко коснулась поцелуями его лица и шеи, и губы ее зашептали у самого его уха:
- Я скучаю, Вань…
Оторвать ее от себя сейчас, в эту минуту? Льнущую к нему, податливую, теплую, как раньше. Срывающую все краны, все стопы, всю его прежнюю жизнь в эти годы. Потому что он не просто скучал. Он не жил без нее. Он бродил от точки до точки, которыми определялось его существование, но не жил. Ее тело – его собственный оскверненный храм. И нигде, ни с кем, никогда он не чувствовал того трепета, той бескрайней нежности, той сдирающей крышу страсти, что были с ней. Экстаз сродни очищению.
- Не надо, Полин… - нашел он в себе силы попытаться остановить ее – зная, что слова не действуют. Но отстраниться не мог.
- Чего не надо? – шептала она. Ее руки снова оказались на его коже – под рубашкой. Кончиками пальцев, как по клавишам, она бегала по его позвонкам и обжигалась, сама горела, вздрагивала каждым вздохом. Отстранившись на короткое мгновение, показавшееся ей вечностью, она пробежалась пальцами по платью и нетерпеливо скинула его с себя. Снова прижалась к нему теперь уже обнаженной кожей и судорожно, мучительно выдохнула, глядя ему прямо в лицо: - Я люблю тебя.
Он негромко охнул. Если закрыть глаза. Если просто чувствовать. Как утром. Как раньше. Восемь родинок, вторая из сегодняшних – на груди, сейчас скрытой кружевом. И крошечное светлое пятно от ожога чуть ниже локтя. Оспочка – прививка. Все ее тело – заново. Слепой – только подушечки верхних фаланг зрячие, блуждающие по помнимому. Всегда помнимому. Есть ли там что-то новое, чего не было? Тело ведь меняется. И ее изменилось. Не могло остаться прежним.
Через что она прошла? Через две двери на пути к нему. Через собственную боль. Через гибель своих надежд. Через крах чаяний. Через разочарования. В ком? В нем? В себе? Есть ли место другим между ними?
Она та же. То, что в ней принадлежало ему, – то же. Хоть слепому, хоть зрячему. Они отравлены друг другом. Такое не проходит.
И губам – всего миллиметр до ее лица. Но этого Ваня не видит, потому что боится раскрыть глаза, растворяясь в ее «я люблю тебя». Как к источнику приникая к этим словам. Его никто не любил и никогда не полюбит так, как она. Никто. Никому не будет больно за него. Никто не будет шептать: «Не надо!», - останавливая его в мгновении от жестокости, на которую, видит бог, он способен.
- Зорина, - пробормотал Иван севшим голосом.
Она улыбнулась. Зорина… как раньше. Если и правда смежить веки, можно поверить, что нет ничего, что бы их разделяло. Закинув руки ему на шею, потерлась щекой о его, уже тронутую щетиной, и прикусила мочку уха. Забываясь, забывая… Обо всем на свете. Где они и кто они. Что с ними было. Неважно…
- Ванька, - зашептала она, - все неважно. Слышишь?
Он слышал. Звук ее голоса. Каждое слово. Ее трепетное «Ванька». Ее обещающее «все». Ее обрубающее эту ночь и тусклый свет бра «неважно». Обрубающее с плотью, с костьми, с нитями вен. Потому что важно. Потому что ничего не будет. Потому что нельзя.
Нельзя.
Ладони выброшены вперед. Отталкивающие. Отталкивающие с усилием. С силой. Так, чтобы подальше. Чтобы снова наполнить расстояние между ними воздухом.
Она отлетела на несколько шагов от него и пошатнулась, удерживая равновесие. Глаз от Ивана отвести не могла, и по мере того, как дыхание ее становилось ровным, как возвращалась реальность, приходило осознание, что не нужна ему.
Рывком подхватив платье, Полина вернулась туда, куда он ее отбросил от себя, и прикрылась тканью.
- Как ты так можешь? Как ты смог тогда? – спросила она дрожавшими губами, подняв к нему лицо.
- Что смог? – выкрикнул Мирош, плавясь под ее взглядом, превращаясь в ничто. – Уйти?! Это единственное правильное, что я сделал тогда, поняла?
- Ты мог сказать… - по ее щекам покатились слезы, она облизнула пересохшие губы. – Если бы ты сказал – я бы не ждала. А я ждала. Я все это время ждала, Вань… Я ничего не могу без тебя. Ни жить, ни чувствовать. Не люблю никого. Себя не люблю. Я даже ребенка своего не люблю. Потому что он не твой. Я смотрю на него, в нем от Стаса ничего нет. Но в нем твоего ничего нет! Я же знаю, что он не твой! Мама говорит, что я кошка, - она усмехнулась. Вышло горько, жалобно. Она стерла слезы и договорила: - А что мне делать, если заставить кого-то любить – невозможно?
Полина медленно, глубоко вздохнула и направилась к двери. Каждый ее шаг – созвучный ударам его сердца.
Заставить.
Любить.
Невозможно.
Так оно билось. Такими словами.
Оно вынудило его броситься за ней. Оно же вынудило его застыть в этом броске, в агонии раненого зверя, и смотреть, отсчитывая секунды, как, будто в замедленной съемке, закрывается за ней дверь.
Запирая. Оставляя его одного, отрезая от внешнего мира. Клетка под крышей, выше которой небо. Но ему не привыкать.
Он никогда не давал себе воли. Это не относилось ни к образу жизни, который он вел до Торонто, ни к творчеству, в котором выплескивал пережитое и непережито?е.
Он не давал себе воли, иначе сейчас ломанулся бы следом, остановил, прижал к себе, попытался объяснить. Разделить с ней ее слезы. Самое страшное разделить с ней.
Потому что одному-единственному, самому главному, отец его научил всей своей жизнью. Приняв решение, нужно следовать ему до конца, что бы ни случилось. Эту философию вдолбили в его нутро, когда он был еще ребенком. А еще в него вдолбили, что за собственные поступки надо платить. Ну ладно он – он заплатил. Дорого, непомерно дорого. И продолжаться это будет всегда, пока не сдохнет.
Ей за что?
Снова и снова этот чертов вопрос.
Ей за что?
Никто не говорил, что отвечать придется не только ему. И ее цена тоже – в пережитом и непережито?м. А сейчас, когда увидел это своими глазами, когда она сама ему сказала, до Мироша дошло осознание: он всегда понимал, у нее не пройдет. Эта боль у Полины не может пройти. Когда болит одному – болит и другому.
Но проще было убиваться в наркотическом дурмане, чем представлять себе ее муки.
Проще убеждать себя, что статья о ее семье – в каждом слове правда.
Проще верить, что она смогла изо дня в день жить без него.
Потому что иначе все, что бы он ни делал, не имело смысла, теряло свою значимость, превращалось в череду ошибок, совершив которые раз, исправить уже не сможешь.
Дверь в ее номер в коридоре хлопнула. И Иван протяжно, со стоном выдохнул, чувствуя, как слабеют ноги, руки, все мышцы – и вот он уже не в силах не двигаться. И членам передается импульс, идущий изнутри. Где-то в горле снова колотится и горит. Приливает к голове. Все тело сотрясает озноб. Если бы он сейчас глянул в зеркало – увидел бы там конченого наркомана с трясущимися руками и зубами, стучащими будто в припадке.