Поскольку я живу (СИ) - Светлая et Jk. Страница 72
Декабрь-январь-февраль-март.
Месяцы, в которые что-то произошло такое, отчего он сегодня – тот, кто он есть.
Отец не знал.
Не знал.
Он совершенно точно не знал.
Не мог знать.
Но если допустить… на одно мгновение допустить, что он был не в курсе, то это выходит, что январская беременность матери к нему отношения… не имела?
Они трахались последний раз в декабре!
Мирош сглотнул и метнулся к окну, распахивая настежь створку, чтобы дождь, барабанивший по подоконнику, просившийся внутрь, внутрь и пролился – вместе с потоком мыслей, доводивших его до исступления. Смочил лоб, виски, ладони, протягивая их небу. И успокаивал себя. Усиленно, целенаправленно успокаивал себя тем, что, кроме ублюдка, был награжден еще и кличкой «недоносок».
Для того чтобы родиться в конце сентября недоноском, забеременеть можно было и потом, позже. Но чертов иск подан в марте! Может быть, после подачи иска? Как ушла Татьяна Витальевна? Когда? Почему Иван сам ни разу не спросил – и тогда не спросил? Почему вместо любви – он награжден словами о ненависти?
Отца она любила – а его нет. Разве можно не любить ребенка от любимого мужчины?
Иван устал думать. Устал. Устал. Но, вдыхая влажный и свежий воздух родного города, продолжал этот бесконечный путь внутри себя, искренне веря, что не может, не хочет, не сумеет перешагнуть еще и через это. Бред. Бред! Ничего у него нет. Матери и не было. Зорина его не простит. И даже отца – мертвого – у него забирал единственный иск.
Чтобы родить недоноска, – продолжало же настойчиво долбить в голове, – надо было переспать хоть раз. Один раз – в том же марте. А еще один раз в том же марте – давал возможность убедить мужика, что этот недоносок от него рожден. От него, а не от кого-то вроде Юрика. Бедный Юрик! Трах от безысхода!
Трах от безысхода.
Который сейчас выдуман его больным воображением, чтобы объяснить себе эти чертовы даты в иске и чертову причину его чертова существования в принципе!
Но, как бы там ни было, все эти мысли, скручивались в весьма прочное волокно, которое теперь связывало в единое целое прошлое и будущее. И он не мог не продолжать, как паук, прясть свою странную пряжу. Сейчас – это были не клубки слов, из которых состояли его песни, не клубки звуков, из которых он создавал музыку. Это была нить Ариадны, по которой Иван мало-помалу брел в своем аду – одновременно с этим сидя на подоконнике у распахнутого окна, подогнув ноги в коленях и озираясь на высокие каштаны и переливающиеся в свете фонарей серебристыми нитями потоки воды, низвергаемые небесами. И пепельница с горстью окурков в руке совсем ему не мешала.
Даже если это всего лишь его разбушевавшаяся фантазия, а не доводы разума. Даже если он только придумал себе это все – дикое и страшное. Даже если он просто оказался внутри своего детского кошмара: остаться без папы.
Как тогда, когда мать закрывала его в комнате, чтобы не бегал по всему дому, а он забирался на комод и спрыгивал с него на кровать, наслаждаясь вибрацией пружинистой сетки, пока не расшиб себе висок. Он не боялся крови. Он боялся, что отец разочаруется в нем, узнав, что он делал то, что делать ему запрещали.
Но что он мог сейчас?
Вот прямо сейчас – что он мог?
«Привет, Мил! Слушай, а я точно законнорожденный наследник нашего престола или тупо байстрюк?»
Смешно – обхохочешься. Поставить под сомнение весь уклад семьи, которой не было, и жизни – которой не стало? Родителей не выбирают. Но ведь детей не выбирают тоже. Что родилось – с тем и живи. С ублюдком – живи.
В конце концов, он выронил пепельницу из рук, и она звонко шлепнулась о подоконник, затарахтела, кружа на месте, и остановилась. Окурки, высыпавшись, перепачкали серым пеплом светлую поверхность и катились по полу. А Иван откинул голову на оконную раму, к которой прижимался спиной. И считал удары своего сердца, загадав, что на шестидесятом примет решение.
Прервал его Влад, вломившийся на кухню, со взъерошенными волосами, бородой и даже взглядом. Он осмотрелся и мрачно спросил:
- Куда несет?
Мирош поднял голову и глянул на Фурсу, чтобы негромко рассмеяться. Ну да. Ну да. Лучший друг, сидящий в оконном проеме, зрелище то еще. Особенно после лужи блевотины в подъезде.
- Поближе к природе, - сообщил он с самым независимым видом.
- Может, лучше поближе к подушке? – Влад сунулся к холодильнику. – Пожрать что-нибудь есть?
- Бутеры сообразишь?
Без лишних слов Фурсов повыуживал из холодильника подходящие продукты, включил чайник и принялся деловито сооружать бутерброды.
- Со сном совсем беда? – поинтересовался он, когда раскладывал аккуратно нарезанную колбасу на хлеб, так же аккуратно намазанный тонким слоем масла.
- Когда как… с тех пор еще… я ж снотворное не пью, - Иван спустил ноги на пол и слез с подоконника. Но окно закрывать не стал. Ночной влажный воздух влетал в кухню, принося с собой каплю свежести. Он неспешно смел пепел и окурки ладонью назад в пепельницу. Несколько поднял с пола. И вернулся к столу. Там все еще лежал пакет документов о разводе. Потер лицо и устало проговорил: - Что бы ты сказал о смене моего псевдонима?
- Эк тебя, - хмыкнул Влад. – И как именоваться собираешься?
- Понятия не имею, Фурсов, - это как угодить в черную дыру, где иначе идет время, и где расстояния воспринимаются совсем по-другому. Он уже не понимал, кто он. Он даже не был уверен в том, что его существование здесь, в этой кухне, – не глюк системы. Он только беспомощно смотрел на Влада и говорил: – Но мне надо узнать. До конца, понимаешь?
- Если честно, то не очень. Чего стряслось-то? – спросил Фурсов и для полноты картины водрузил посреди стола две огромных чашки с чаем. – Жрать давай, если не спится.
- Жри, жри… по пеплу можно ДНК восстановить, а?
- Чего? – Фурсов замер с недонесенным до рта бутером, ошалело воззрился на друга и спросил с явным подозрением: – С тобой точно все в порядке?
- Влад, со мной пять лет ни черта не в порядке, сечёшь? В данный момент я думаю об эксгумации батиного праха.
Тот в ответ глубокомысленно почесал бороду, видимо, пытаясь просечь. А вспоминался ему берлинский разговор с Полиной в пивнушке, и Влад понимал, что до озарения очень далеко. Поэтому за лучшее он счел продолжить трапезу, но не сдержался и уточнил:
- Нахрена?
- Потому что, если я не Мирош, это единственный шанс, что Зорина мне – не сестра, - Иван произнес эти слова и медленно сел обратно на стул, придвинув к себе иск и снова вперившись в печатный текст.
И тут Фурса окончательно уверился, что с едой определенно не сложится. Он отодвинул от себя тарелку с чашкой и откинулся на спинку стула, раскрывая рот, но не произнося ни звука. Как рыба. Мыслей у него, наверное, тоже было, как у рыбы – в смысле, вообще не было.
Иван поднял глаза и внимательно посмотрел на друга. Медленно разлепил губы, сообразив, как они пересохли. Потянулся к чаю. Сделал глоток – обжигающего, горячего, и пробормотал:
- Я не рехнулся, Влад. И не… не под кайфом, правда.
- Тогда, может, объяснишь? – подал голос Фурса.
И замолчал. Потому что потом раздавался в тишине, прерываемой лишь плачем дождя, голос Ивана.
Это была бесконечно долгая ночь. Ночь, когда слова лились из него сплошным потоком, и он даже не пытался их остановить. Все, что было с ним, с ними – с самого начала, с первого дня. С предновогоднего утра на Приморском бульваре, где он встретил отца и Татьяну Витальевну. И до этой минуты. То, чего не рассказывал ни одному психологу, из тех, что работали с ним в Торонто, потому что им – было нельзя. Они чужие ковыряющиеся в его мозгах люди. А Фурсе – только Фурсе – именно сейчас уже можно, потому что черта давно истерлась, край, на котором он стоял – обрушился. Прошлое и настоящее переплетались, превращаясь в чистую истину, ясную как никогда.
И пока он говорил, чувствовал, как наполняется заново. Страшной верой в то, что ошибся, сбежав и оставив все как есть, одновременно с надеждой, что да – ошибся! Все ошиблись! Все трое – гитарист, ударник и флейтистка ошиблись! Теряя в эти минуты отца, Иван обретал странный стержень внутри себя, который выравнивал его хребет, освобождая от горба, таскаемого за спиной все эти годы. И этот стержень уже хрен согнешь, хрен переломишь. У него ничего не было. Он утрачивал последнее. Но знал, что переживет это. Хотя бы ради правды, какой бы она ни была.