Дурная кровь (СИ) - Тараторина Даха. Страница 45
— Какой она была, Верд?
Наёмник обмер: неужто дурная догадалась? Глухо выдавил:
— Кто?
— Твоя семья… Мама. Какой ты запомнил её?
Мама… А и правда, какой? Время словно заперло его в тёмной глухой норе, где нет входа и выхода, нет света и звука. Одна сосущая чернота. Была ли она вообще… мама?
Когда Верд думал, что уже никогда не выберется из норы, что потерялся и останется в темноте и одиночестве навечно, появился лучик серебристого света. У света был голос и он, хоть и прозвучало совсем иное, показывал ему выход.
— Если не хочешь, не рассказывай. Прости, что в чужое дело полезла…
— Я не помню её, — странно, но слова, потаённые, спрятанные и похороненные так глубоко, что мужчина и сам на долгие годы забыл о них, дались легко и свободно. Как талый весенний ручей, обтекающий и подтачивающий льдины. — Первое, что помню — грязные рожи. Щербатые, насмешливые, кривые…
— Ой…
— Да нет, — он смотрел на пока ещё бледные звёзды удивительно спокойно. — Бездомные нашли меня трёхлеткой у сточных канав. Голодного и замызганного, наверное, ещё более, чем они сами. А уж кто меня там бросил, — того не ведаю.
— Они воспитали тебя?
Мужчина хохотнул:
— Скажи ещё «как родного»! Нет, они издалека решили, что это поросёнок у кого-то околел, сожрать хотели. А потом решили, что попрошайке с дитём на руках всяко больше подадут. И подавали, тут не ошиблись. Наверно, потому и подкармливали, чтоб не сдох. А потом я так поднаторел, что и сам мог воровать. Всё больше, правда, неудачно, попадался постоянно. Зато, пока ловили меня с булкой какой, за спиной у пекаря удавалось обчистить прилавок. Тем и жили.
К чему зря лить воду по былому и сожалеть о навсегда утерянном? Талла не стала фальшивить, дескать, понимает, сочувствует… Она прижалась к его груди, произнося то единственное, что хотелось услышать. Верд и сам не знал, как сильно:
— Теперь мы с Санни твоя семья. И мы тебя не бросим.
А потом она тоже начала рассказывать. Сначала печально, едва не слёзы глотая, но позже, осмелела. О женщине, которую помнит самой красивой на свете, о сказках про героев, под которые малышкой засыпала, об узких нежных ладонях, переплетающих её косы. Эти воспоминания — всё, что имела дурная колдунья. Самые сокрытые, оберегаемые, самые важные. И она делилась ими, половинила с мужчиной, который никогда не знал своей матери, дарила то единственное, что могла подарить. Девушка замолчала и, тихо улыбаясь, вновь отвернулась к окну, точно, отдав одно чувство, стремилась насытиться другим.
— Здесь красиво… — повторила она.
Редкие звёзды, угольками вытапливающие прорехи в тучах, тысячами искр отражались в белоснежном покрывале, перемигивались, суетливо шелестели крыльями, как волшебные светлячки.
— Это не красиво, — Верд придвинулся ближе, пытаясь согреть, наполнить нежностью женщину, не побоявшуюся впустить его в сердце. Так и хотелось добавить, мол, ты красивее, но на ум шли речи настолько неловкие, что и произнести стыдно, поэтому он поделился иным: — Вот зима у моря — это да. Когда волны — во! — он показал расстояние от пола докуда доставал, но понял, что и этого недостаточно.
Талла вытерла щёки и восхищённо ахнула:
— Выше тебя?
— Куда там! Выше дома. Выше трёх домов, один на другой поставленных! И звёзды там — огромные, больше, чем здесь. И низко-низко. Кажется, царапни — упадут за пазуху.
— Я бы набрала целую пригоршню! — засмеялась колдунья.
— Я бы их сам для тебя набрал…
Девушка подышала на окошко, растапливая в ледяной корке полынью, протёрла рукавом, чтобы лучше было видно.
— Я бы хотела увидеть море.
Мозолистая ладонь сама собою, без ведома наёмника, коснулась пушистой косы, пригладила непослушные прядки и почему-то скользнула ниже, к талии, спрятанной грубой льняной рубахой не по размеру. Рубаху два дня назад подарила Дарая, чтоб по дому ходить, пока служитель долечивается. Одёжка, конечно, оказалась велика хрупкой колдунье и всё норовила сползти, обнажая острое плечо, а Верд ревниво бурчал и подтягивал ей рукав, чтобы Хорь или кто из слуг не заметили. Сползла рубашка и сейчас, но в тёмном коридоре, залитом сумерками, с единственным источником света от звёзд за окном их всё равно никто не мог потревожить. Поэтому мужчина не спешил, как завелось, поправить одёжку. Наоборот, заворожённо смотрел на тонкую кожу, сияющую бледностью в полумраке.
— Я хотел бы показать тебе море, — шепнул он, касаясь плеча обветренными губами как можно легче. И не понять, дыханием ли мазнуло, али и правда бесстрашный наёмник осмелел.
Он бы показал ей море. Подарил бы звёзды. Увёз как можно дальше от чужой тёмной магии, глупого короля, уверенного, что колдовство вредит его стране, мужиков с завидущими лапами — от всех бы увёз!
Она не отодвинулась, не вздрогнула. Склонила голову, обнажая шею, точно требуя, чтобы…
Верд прижался ртом к белоснежной коже, дыша ею, напиваясь ею, как самым крепким и самым желанным вином на свете!
Не оцарапать бы шершавыми, огрубевшими губами…
Дурная тяжело, горячо задышала, пряча лицо, чтобы стоном не призвать ненужных свидетелей, чтобы не спугнуть мгновение.
Да к шваргам всё! К жестоким, раздирающим сердце на части, жрущим беззащитных грешников шваргам!
Точно ломая ледяную корку, с треском, с болезненным всхлипом он развернул девушку к себе, прильнул губами, нырнул так глубоко, как только мог, ощущая вместо ледяного холода жар и мягкость, сходя с ума, умирая от выбирающегося наружу, незнакомого, огромного чувства. И рождаясь заново беззащитным, кричащим от нового, непонятного, всепоглощающего…
На миг оторвавшись от неё, как от живительного источника, Верд подхватил девушку на руки:
— Дурная… Нежная… Моя!
Глава 15. Своя рубашка ближе к телу
Они целовались повсюду.
На морозе у колодца, ощущая, как трескаются губы; в закутке у печи, пока Дарая не хлестала их полотенцем; у постели демонстративно умирающего Сантория, пока он, возмущённый наглым пренебрежением, не начинал ругаться и грозить всеми карами небесными и, пока они не наступят, земными. В последнем случае Верд просто клал на пухлую румяную физиономию друга подушку и слегка прижимал, пока служитель не закончит осуждающие проповеди.
Добро похмыкивающий и крутящий усы Хорь не гнал их: в большом доме отчего же не приютить гостей, тем более что эти не ленились, помогали по хозяйству, да и Дара отнеслась к колдунье как к родной, сразу заявив, что, скорее, вытолкает за порог самого Хоря, чем позволит вытурить девочку. Оттого троица не спешила. Санни наслаждался теплом и сытостью, помноженным на возможность не поднимать отяжелевшего зада из кровати, а Верд, кажется, и вовсе забывал, что куда-то направлялся, глядя на порхающую Таллу, смущённо опускающую хитрющие глаза каждый раз, как он зажимал её в уголке и бессовестно тискал.
— Ну пусти… — потребовала дурная, с готовностью ныряя за плотную занавеску в большой общей комнате и едва ли не первая вешаясь ему на шею.
Мужчина собственнически запустил руки под её рубашку, жёсткими пальцами оглаживая дрогнувший от прохлады живот, пробираясь выше, туда, где бледная кожа ещё нежнее, а касания ещё желаннее.
— А ты закричи, — потревожил он жадным вздохом пушистые локоны, — позови на помощь, я сразу отстану.
Девушка откинула голову, подставляя шею под требовательные губы, обвисая у него на руках.
— Спасите, — хихикнула она тихонько, чтобы и правда вдруг кто не прибежал, выгнулась навстречу желанным прикосновениям. — Убивают… Ты же меня так проглотишь!
Верд и не спорил, пощекотал языком покрасневшее от их общего жара ушко:
— Проглочу. И тебе понравится.
Колдунья с готовностью отвечала, доверчиво, нежно трепеща в широких мозолистых ладонях, требуя больше ласки, больше любимого мужчины.
— Знаю…
Она позволила усадить себя на подоконник, торопливо, пока мужчина не передумал, обхватывая его ногами за бёдра.