Твой путь (СИ) - Кононова Татьяна Андреевна. Страница 45

Свартрейна начали искать. Я пытался помочь, зная, что именно и как с ним случилось, но люди конунга Торейда не поверили ни единому моему слову. И более того: сложив две детали вместе, они сообразили, что в тот день — последний день, когда моего брата видели живым и невредимым, — с ним были только я и Регина. К моему облегчению, сестрёнка осталась вне подозрений: на что способна маленькая немая девочка всего шести солнцеворотов от роду? Ни на что… Поэтому и её, и маму оставили в покое.

А вот для меня служба в гарнизоне кончилась. Комендант крепости, назначенный вместо моего отца, добился позволения провести суд, с дознанием, разумеется. Помню, как среди ночи они ворвались в наш дом — мои товарищи, соратники, те, с кем я был дружен уже не первую весну, — они по приказанию командира отвернулись от меня, предали. Перевернули вверх дном всё наше просторное и богатое подворье, не знаю уж, что хотели найти за зеркалами, в деревянных ящиках, на задворках… И после этого обыска мне приказали идти в крепость — такова воля конунга и начальника нашего гарнизона.

Помню ещё, что отказывался идти с ними. Я не представлял, что овладело мною, и уже потом, спустя долгое время, понял, что это Тьма впервые вырвалась наружу, в момент опасности. Хорошо, что мама и Регина были на улице: мощный всплеск силы разнёс несколько комнат в щепки, зарево пожара всколыхнулось выше деревьев, люди, пытавшиеся увести меня какой-то минутой ранее, лежали в нескольких саженях от меня — они были мертвы, и в их телах осталось мало чего человеческого, словно сама стихия коснулась их своим пламенным дыханием. Конечно, мне не было известно, что Тьма, проявляясь впервые, может нанести непоправимый урон и вытянуть все силы из своего хранителя. Последнее, что осталось в моей памяти из той ночи, — мама, бегущая к нам по лестнице, и беспредельный ужас, написанный на её лице.

Я очнулся в каменном мешке. По-другому место, в которое меня бросили, описать нельзя. Это была темница, находившаяся глубоко под землёй, и потолок со стенами не осыпались только потому, что были выложены камнями сверху донизу. Там не было ничего, кроме небольшой связки грязной соломы на полу и засохшего куска хлеба, чуть тронутого плесенью. Дверь была, конечно, заперта, а прутья решётки располагались слишком высоко, чтобы дотянуться до них: на добрых пару локтей выше человеческого роста. Я чувствовал, как страшная сила бушует и клокочет, словно бурное море, где-то внутри, знал это и почему-то совсем не боялся. Понимал, что мог бы разогнуть решётку, если бы дотянулся до неё, не задумывался, куда бежать, главное — куда-нибудь подальше отсюда… Всё было тщетно. Я метался по своей тюрьме, как посаженный в клетку зверь, и не мог найти выхода, унылое молчание бесчувственных серых камней было мне ответом, куда бы я ни оборачивался. Поначалу люди из гарнизона приходили ко мне, приносили еду и воду, но я не принимал ничего из их рук, бросался на них, думая справиться с ними и вырваться хотя бы в каменную галерею, а там до свободы уже каких-нибудь пару шагов.

Кончилось тем, что после одного подобного случая незнакомый мне ратник успел позвать на помощь охрану, прежде чем я швырнул его на каменный пол. После того, что они сделали, я чудом остался жив. Лежал ничком на соломе добрых несколько дней, прежде чем смог хотя бы пошевелиться. И радовался, что в темнице нет ничего такого, где я мог бы увидеть своё отражение: представлял, во что превратился, — даже не говорю «в кого», — и боялся, что это окажется правдой.

Больше в подземелье никто не заходил. Еду передавали под дверь, в выпиленный проём, и спустя ещё несколько дней голода и безумия я понял, что должен дотянуть до суда, где меня обязательно оправдают. Но если бы я не потерял тогда счёт времени, то знал бы, что прошло уже чуть больше солнцеворота, а значит, никакого суда не будет.

Я никогда не страдал от одиночества, с детства не особенно легко сходился с людьми, но там, под землёй, не знаю, как мне удалось вообще сохранить рассудок. К концу пятой седмицы я перестал кидаться на стены и отчаянно цепляться за прутья, когда удавалось допрыгнуть до них. Мои руки стали твёрдыми от набитых мозолей, а в глазах — я не видел, но знал наверняка, — появилось что-то не совсем человеческое. И, возможно, я бы действительно сошёл с ума ещё через луну-другую, если бы сама судьба не распорядилась иначе.

Много дней я не видел людей, не слышал их голосов, ни с кем не общался. Правда, с самим собой тоже не вёл бесед, хотя, поверь, был к этому очень близок. С того дня, как я оказался здесь, прошло ровно три солнцеворота, разумеется, я не знал ничего, что происходило в мире. Обо мне вспомнили, только когда подобная сила Тьмы проявилась у одного человека, князя из чужой земли, Белогора. Он не сделал ничего предосудительного, наоборот — защищал своих людей от непонятной, незнакомой тёмной магии. Свартрейн к тому времени совсем перестал быть человеком. Он стал Тьмой, через неё проклял весь княжеский род, за что — мне неизвестно, видать, нашлась причина… Конечно, никто не знал, что это был действительно Свартрейн, а только проявления силы совпали с моими. И конунг Торейд решил, что я — такой же, дитя Тьмы, лишний. И когда появились доказательства — таинственное исчезновение моего брата, которое приравняли к гибели, недуг Регины, об истинном происхождении которого мне не поверили, — они всё-таки устроили суд, обыкновенную формальность, чтобы не уронить своего достоинства и не запачкать руки просто так, и приговорили меня к смерти.

Что два дня в сравнение с двумя солнцеворотами? Мгновение, не больше. Но иногда за какое-то мгновение, за несколько секунд мы понимаем и осознаём слишком многое, к нам приходят такие мысли, какие ни за что не пришли бы в голову, не будь у нас этого мгновения, и мы становимся совершенно другими людьми. Не буду рассказывать, что я пережил и передумал за два дня до исполнения приговора, скажу только одно: никогда раньше мне ещё не хотелось жить так, как в те минуты.

Солнечный свет бьёт по глазам, если не прищуриться — точно в насмешку над твоим жалким, плачевным положением. Руки у меня были связаны, и когда я невольно сделал движение, чтобы по привычке приставить ладонь козырьком к глазам, стражники сочли это за попытку освободиться и только поторопились со своей работой. Я не знал до последнего, какой будет моя смерть, и до последнего же отчаянно надеялся, что приговор отменят, смягчат, что найдутся какие-либо опровержения их правоты или же подтверждения моим словам. Всё напрасно.

Уже с деревянного помоста, когда глаза немного привыкли к яркому солнечному свету, я увидел, что вокруг наскоро поставленного эшафота собралась толпа. В разноцветье лиц, чужих, холодных, по большей части незнакомых, я вдруг увидел мать. Ветер великий, как же она изменилась! Постарела, будто прошло не два, а десять солнцеворотов. Она стояла достаточно далеко, но я разглядел седые пряди, морщинки вокруг глаз, тонкие, поджатые губы. Наши глаза встретились. Сколько отчаяния и нежности было в её взгляде, таком потерянном и опустошённом…

Не знаю, как мне это удалось, но я одним движением разорвал верёвку, стягивавшую запястья, спрыгнул с деревянных ступеней и бросился на колени — перед ней, перед Мэйгрид, перед женщиной. Да, она никогда не была просто женщиной, она была моей матерью, пускай приёмной, хоть и сама о том не догадывалась. Я в исступлении целовал её руки, холодные, как лёд. Стражники не сразу опомнились, и у нас было каких-то несколько секунд. Её нежные сухие ладони коснулись моих перепачканных, ввалившихся щёк, она чуть запрокинула мою голову и, наклонившись, поцеловала меня.

— Я люблю тебя, и всегда буду любить, — тихо промолвила она, и в её шёпоте едва слышно прошелестели слёзы. — Я не верю, что ты виновен. Но ничего не могу для тебя сделать…

Последние слова я разобрал с трудом: двое ратников меня уже оттаскивали от неё, волокли на эшафот. Они торопились, вероятно, думая, что я смогу повторить то, за что был обвинён. Отчаянный крик Мэйгрид был последним, что я услышал здесь, в Яви.