Гербарий (СИ) - Колесник Юна. Страница 1
Пролог
— Ты на что деньги копила, бестолочь? Телефон вроде хотела, скажешь, нет? Паршивый характер, ох паршивый! И запомни, дочь, я к этому отродью и пальцем не прикоснусь!
Милка кивает — всё равно уже финал, мама прокричалась. А дедушка за её спиной подмигивает, рассыпая вокруг глаз лучики-морщинки, которые словно шепчут: «Ничего, ничего, Люсенька, потерпи…» И она снова кивает, терпеливо дожидаясь, когда мама развернётся и уйдёт к себе в комнату.
Какой же длинный день, какой длинный…
Пару часов назад сбоку от неё натужно скрипела толстая резина, растягиваясь на поворотах, а под ногами вибрировала круглая железяка. Милка, девочка лет одиннадцати, балансировала на ней, прислонившись спиной к облезлому автобусному поручню, держа за пазухой что-то маленькое и, видимо, очень-очень дорогое.
Она с самого утра бродила по рынку, заглядывая в блестящие глазёнки. Но кто-то из кандидатов сладко спал, кто-то мусолил печеньку, а кого-то хватали за шкирку и совали в редкую толпу, как поношенную шапку. Наконец, нарезая третий или четвёртый круг, Милка поняла — нашла. Вот же оно! То самое, которое пытается сбежать из корзинки и верещит, когда его за холку хватают острые зубы. Точно, оно: Счастью всегда тесно, даже за уютными плетёными стенками, и особенно если его охраняют, рыча и прижимая лапой.
Здоровый дядька в камуфляжной фуфайке долго и радостно вещал ей про оформление документов, задавал вопросы про мужчин-охотников в семье… Её кроссовки тоскливо нюхал сухой коричневый нос, а она держала перед собой пухлое вертлявое тельце и не знала, как освободить руку, чтобы рассчитаться, забрать бумаги и какую-то важную фланелевую тряпицу. Потом уверенная мужская пятерня усадила тельце ей под серую дутую куртку и, забрав деньги, сунула в карман визитку и всё остальное.
Она не помнила, как добежала до остановки под нарастающим ветром: сквозь весь рынок, вдоль палаток на улице, через тоннель подземного перехода, мимо универмага, по бесконечной кишке ещё одного тоннеля… Пришла в себя, вдохнув знакомый запах плавающих в жутковатой жиже беляшей. Отдышалась. Заглянула за пазуху и обомлела — спит!
Пыхтя, подкатил автобус. Неуклюжий, двойной, с гармошкой в каких-то рыжих подпалинах, похожий на мокрого дождевого червя. Надо было ехать. Милка пробралась в середину кругляша, к поручням, потому что знала — там всегда свободней. На неё смотрели люди: старушка с тележкой, пьяненький мужичок, молодая толстуха с зализанной чёлкой. Они смотрели и улыбались, потому что видели: девочка бережно везёт в автобусе своё Счастье. А она, изучая его, любовалась и тайком вдыхала неведомый ранее запах. Запах молока. Запах предстоящей заботы и скулящей беспомощности.
У Счастья были ушки размером с монетку и жесткая серая шерстка. Милка взволновалась: «Пять тысяч — это много, очень много. А вдруг на рынке тебя обманули? А вдруг Счастье так и останется смешным и невзрачным? А вдруг не будет длинных шелковистых ушей? И россыпи пятнышек на спинке…» Она чуть задумалась, но потом дёрнула подбородком: «Ну и пусть! Это — моё! Первое, долгожданное. А значит, всё равно какое».
Автобусная гармошка скрипела громче, и от этого Счастье проснулось, забеспокоилось и стало скрестись под курткой, а Милка удивилась, подняв брови: разве собаки умеют царапаться?
Минут через сорок она осторожно, будто с хрустальный вазой, купленной в подарок учителю на собранные всем классом деньги, вышла на своей остановке. И замедлив шаг, снова утонула в волнении: поймут ли дома, какое чудо она привезла? Справится ли она сама?
Беги домой, девочка, дождь начинается. Видишь, как покрываются каплями кленовые листья на брусчатке, становясь яркими, как на детских аппликациях? Беги. Не бойся! Из лоскутков вырастут отличные уши, как и положено — до середины влажного любопытного носа. Из невнятного сероватого оттенка получится редкий кофейно-пегий окрас. И будет удивительная способность к дрессировке, несвойственная породе. И эксперты на рингах не раз поставят вас впереди сердитых усатых охотников. И мама, твоя стальная мама, в итоге привяжется к этому щенку.
А ты будешь жить и удивляться: вечной печали в карих глазах, преданности и уму, озорству и хитрости… Пониманию, которого людям никогда не достичь.
Беги, девочка.
Но Милка стоит не шевелясь. Смотрит на мокрые листья, что распахнули свои объятья. И впервые понимает, до чего же она сама похожа на них — вечным ожиданием, что чья-то рука поднимет, унесёт в тепло, согреет, высушит слёзы.
Наконец она натянет на голову капюшон и побежит, неловко лавируя, прямо по центру тротуара, где меньше листьев, не прячась под деревьями, чтобы не испортить разноцветье, не обидеть ненароком, не навредить.
Эта картинка — влажный кленовый лист, собачье поскуливание — откуда-то из середины её, Милкиного, гербария. В нём есть страницы, которые почти пусты — всего один бутон на них, а вот другие заполнены сплошь, свободного места не разглядеть. Те из них, что вклеены, подписаны ею самой — засмотрены до прозрачности. А те, что подарены друзьями и знакомыми — они как новые, аккуратные, шершавые, кропотливо собранные, но так и не разгаданные.
Лист первый. Милка. Лютик едкий (лат. Ranunculus acris)
I
Когда Милке было примерно пять с половиной, она взяла и ушла из дома.
Днём, ещё до обеда, мальчишки кидали в неё комья засохшей глины, обзывались: «Ублюдина!» Она прибежала к матери, но та кружилась на кухне, дёрнула бровью. Тогда Милка прокралась в комнату к отцу. Тот лежал на спине, дышал перегаром. Милка сморщила нос, но потрогала его за щёку. Отец отмахнулся, повернулся к стене.
И она ушла. Из ведра в сенях набрала воды в бутылку из-под кефира, стащила горсть сухарей с печки, дёрнула платок с вешалки. И ушла.
Закусив губу, долго карабкалась наверх. Под ногами было намешано всего — хвоя, шишки, корешки. Ветки кустов хватали её за подол платья. Она добралась до прогалины, что заметна из деревни, и замерла. Под горой как на ладони рассыпались дома, мельтешили фигурки людей. Лето на дворе. И во дворах — лето. Шум, хлопоты. Слышно, как лают собаки, визжат пилы, вот на речке замелькали светлые пятна — соседки по старинке пришли полоскать бельё в ледяных струях.
Милка запрокинула голову, уставилась прямо в небо. Там, в вышине, качались от ветра деревья. Облака летели, цепляясь за верхушки кедров. Ей хочется забраться наверх, поймать за кончик эту белую подушку, попросить: «Отвези меня, облачко, обратно — к дедуле…» И полететь.
Она расстелила на траве бабкин выцветший платок, уселась, подогнув коленки. И время поплыло…
Спешили муравьи, она шёпотом спрашивала их: «Давайте я вам домик построю? Из хвоинок». Трещали в ветвях рябчики, сыпали ей на плечи шелухой от орешков. Она смеялась: «Песенку хотите?» Заяц на секунду выглянул из-за куста, распластав по спине уши. «Сухарик будешь?» — протянула ему руку, но не успела дотронуться, как тот взвился в воздух и удрал.
Потом Милка задремала, уткнувшись носом в колени. Поляна была открытой, продувалась ветром, здесь неоткуда было взяться клещам, почти не тревожили комары. Здесь она была своей — и маленькой таёжной феей, и эльфом, и гномом…
Но пришли сумерки, с земли поднялся холод, разбудил, прогнал её домой.
Она медленно, будто ещё в полусне, спускалась по тропке, ещё медленнее шагала за огородами, потом по улице, подёргивая плечами от озноба. Просунув руку сквозь рейки, изнутри открыла калитку. Мама под навесом мыла посуду, кивнула, сухо улыбнулась. Из трубы маленькой баньки нехотя крался дымок. Отец сидел на крыльце, держал в руках кружку. Всё было тихо. «И никто меня не потерял», — подумала Милка, и от этого стало ещё обиднее. Она попыталась скорее проскользнуть в дом, но отцовский голос остановил её:
— Покушай молочка, Мил?
— Молоко не кушают, его пьют, — надулась, но пристроилась рядом, потому что вдруг отчётливо захотела к нему, на колени.