Горькие травы (СИ) - Козинаки Кира. Страница 11

— Ещё парочка.

— Ладно. Ну так что там в-четвёртых?

— В-четвёртых, — он делает глоток вина, — я пришёл сказать, что ты офигенно целуешься.

Я смолкаю и как-то совершенно глупо открываю рот от неожиданной смены темы. Но Пётр не даёт мне опомниться и добавляет тихо, мягко и с хрипотцой в голосе:

— А в-пятых, узнать, как звучит твой оргазм.

Ух! Отбрасываю недоеденный ломтик огурца в контейнер и непроизвольно выпрямляюсь, упираюсь лопатками в спинку стула. Голова резко кружится, и я вытаскиваю из-под себя ногу, с опаской ставлю её на пол. Кажется, ещё и уши начинают гореть.

— Если ты, конечно, не против.

И смотрит, чёрт его дери, смотрит своими тёмными глазищами.

Против? Как можно быть против, когда широкоплечий красавчик с ямочкой на щеке стоит тут такой весь из себя и собирается меня соблазнять? Да я буквально вижу, как мои акции на бирже не самых привлекательных старых дев взлетают до небес!

А ещё — стыдно. За то, что отнеслась к нему, как ко всем остальным, хотя подспудно понимала, что зря я так, он другой, лучше. За то, что решила, будто он проглотит мой дешёвый трюк с искусственным стоном, а потом мы притворимся, что всё в порядке. И перед собой стыдно — за то, что вновь окрестила себя непривлекательной старой девой.

— Не поверил, значит? — поджимаю губы.

— Ни капли. Но почувствовал себя эгоистом и теперь хочу загладить вину.

— Ой, нет, ты ни в чём не виноват, мне понравилось! — выпаливаю поспешно и тут же ощущаю, что теперь горят не только уши, горю я вся.

— Настолько, что ты сразу побежала чистить зубы?

Так вот почему он отшатнулся от меня, как от прокажённой, когда хотел поцеловать вчера после душа. Всего лишь мятное амбре, а не всякие глупости, которые я себе напридумывала.

— Не поэтому, — улыбаюсь примирительно.

— И заклинания в ванной нашёптывала не поэтому?

— Какие заклинания? А, эти: ши шан джиу?.. — напеваю кривенько, и он смеётся. — Это китайская песенка про море, я выучила её в универе на пьянке со студентами из Китая. Нормальные люди после алкогольных возлияний ничего не помнят, а у меня вот въелась в подкорку тарабарщина про море. Хотя это мне сказали, что про море, а на самом деле, может, про лапшу или пельмешки.

— Да ты просто кладезь рандомных знаний.

— Будешь хорошо себя вести, научу надувать пузыри при помощи полотенца и средства для мытья посуды.

— Не заговаривай мне зубы.

Пётр делает пару быстрых, резких движений и вот уже сидит на стуле напротив меня — предельно близко, мои бёдра зажаты между его ног. Непроизвольно тянусь рукой к его коленке, торчащей из прорези на джинсах, втайне надеясь, что во внезапной суматохе этот жест останется незамеченным, но Пётр перехватывает мою руку и накрывает своей.

— Я и не собиралась. Но тут такое дело…

— Расскажи.

Он рисует большим пальцем сложные узоры на моей ладони, а я не хочу осаждать его желание доставить мне удовольствие. Не хочу признаваться, что раньше это ни у кого не получалось. Зато хочу попробовать ещё раз, пусть и снова не получится. Я просто хочу его.

— Тебе придётся очень постараться.

Не знаю, понимает ли он этот намёк, но смотрит в глаза внимательно. Берёт вторую руку в свою, скользит по коже подушечками пальцев, и эта незамысловатая ласка опять кажется мне слишком интимной и чувственной, слишком неожиданной там, где обычно говорят «Раздевайся и марш в постель».

— Один парень как-то вычитал в книжке, — тихо произносит он, — что тело женщины — скрипка, и надо быть прекрасным музыкантом, чтобы заставить его звучать.

— И звали этого парня Холден Колфилд.

— Сейчас ты мне расскажешь, как в семнадцать лет решила выучить английский, потому что была недовольна переводом Риты Райт-Ковалёвой?

— В шестнадцать, — поправляю я и пытаюсь улыбнуться, но не выходит, отвлекают его пальцы, ныряющие под манжеты кигуруми и пересчитывающие венки на моих запястьях.

И это…

Слишком…

— Перевод блистательный, — выдыхаю, переходя на полушёпот, — но действительно очень мягкий.

— Мягкий, — повторяет он, и я заворожённо наблюдаю, как его зрачки медленно сливаются с радужкой. — И не понять, что именно раззадорило Чепмена, Хинкли и Бардо [5].

— Зато благодаря Райт-Ковалёвой в русском языке прижилось слово «трахаться».

— Хорошее слово.

Вот уж не думала, что от разговоров о Сэлинджере по спине побегут мурашки. Или это от тихого баритона, мягким бархатом стелящегося по кухне? Или от нежных прикосновений в безобидном месте, эхом отдающихся в неожиданных частях тела?

Пётр аккуратно кладёт мои ладони на свои колени и вытаскивает резинку из моего полуразвалившегося пучка. Ещё влажные после ванной, а оттого тяжёлые волосы падают на плечи, щекочут кончиками шею. Облизываю пересохшие губы, и он ловит это движение взглядом, уголок рта довольно ползёт вверх. Наклоняется ближе.

— Вкусно пахнешь, — шепчет.

— Огурцами? — улыбаюсь я, и он тихо смеётся:

— Кокосиком.

Отстраняется, снимает свитер с оленем, плавным движением одёргивает футболку, а я не сдерживаюсь и пробегаю пальцем по выпирающей вене на его предплечье. И чувствую, как он тут же напрягается, а потом снова смотрит на меня, в глазах дьявольщина.

— Ась.

— Мм?

— Говори со мной. Расскажи, что тебе нравится. Где тебя касаться? Как тебя касаться?

И хотя я на грани того, чтобы превратиться в податливое желе лишь от одного его взгляда, я замираю. И удивляюсь. А потом смущаюсь.

Я умею говорить о сексе, не стесняюсь этого. С Сонькой мы столько членов переобсудили, не перечесть. Но я никогда не разговаривала о сексе во время секса. Мне казалось, что это молчаливое действо на двоих, максимум — охи-вздохи, «Повернись» и «Не останавливайся». И я не уверена, что смогу сказать хоть слово, глядя в его ставшие чёрными глаза, слыша его дыхание, чувствуя его запах.

Но Пётр тут же целует меня — неспешно, мягко, нежно, сладко. Так, что смущение сменяется предвкушением, и когда спустя одну из лучших минут в моей жизни он от меня отрывается, я признаюсь:

— Целуешься ты прекрасно.

— Очень хорошо, — расплывается в довольной улыбке он. — А ещё?

Осмелев, скольжу ладонями от его коленей выше, смакуя реакцию: шумно втягивает носом воздух, медленно моргает.

— Ты опять отвлекаешься, — говорит с упрёком.

А потом берёт моё лицо в ладонь, проводит пальцем по щеке, и я откликаюсь на эту ласку, поворачиваюсь, трусь о палец губами. Его дыхание сбивается, взгляд соскальзывает с моих глаз и теперь прикован к губам.

— А ещё, — наконец отвечаю, — мне понравились те фокусы, что ты проделывал с моей шеей вчера на балконе. Было очень приятно.

— Повторить?

— Повтори.

Медлит секунду, обводя пальцем контур моих губ, а потом наклоняется к шее, обжигает горячим дыханием, щекочет колючей щетиной, дразнит. И я сама магнитом тянусь ему навстречу, подставляю его языку самые чувствительные участки кожи, вздрагиваю от укусов, тут же тщательно зализанных, рвано дышу от мелких и невесомых, а потом долгих и пылких поцелуев на превратившейся в оголённый нерв шее.

Можно ли потерять рассудок от одних лишь прикосновений?

Но таких, когда остро чувствуешь каждое. Когда ощущаешь, что от скользнувшего по ямке над ключицей языка натягиваются невидимые канаты, связывающие этот неприметный участок с толстым, похожим на налившуюся гроздь винограда морским узлом между ног. Или в голове. Или в сердце.

Да что я вообще знала о прикосновениях раньше?

Хочется сорвать с себя одежду и предаться введённому в обиход Райт-Ковалёвой слову. И одновременно с этим хочется никогда не прекращать эти неспешные и томительные ласки, когда мои пальцы впиваются в его бёдра, а его — путаются в моих волосах. Когда я сама нахожу его губы и падаю в воды бурлящей горной реки, и голова опять кружится, и пьянею я сильнее, чем от любого вина.