Одиннадцать случаев…(Повесть) - Кардашова Анна Алексеевна. Страница 20

Они даже не шелохнулись. Лицо у брата сухое, с черными тенями, постаревшее, у Володи — отекшее, с выпяченной нижней губой.

Я стукнула кулаком по столу, чтобы они, наконец, посмотрели на меня.

— Не смейте! Слышите? Что это вы выдумали? Я не намерена терять никого из вас!

Когда я видела Володю в последний раз? Это было в первый день войны. Все были возбуждены, наэлектризованы, смотрели на Володю с братом как на будущих воинов, а они петушились перед нами. Мы тогда еще не понимали, что произошло. Только ночью я поняла, что прежняя жизнь кончилась, что теперь — война, что теперь нет ни у кого ни дня, ни ночи, ни прочной крыши над головой, ни семьи, где все живут вместе.

Напротив нашего дома был пустырь, куда шоферы заворачивали свои грузовики, сдавали их, а сами налегке, прямо отсюда уходили в военкомат. Конец переулка был заполнен толпой, это стояли шоферские жены, и от этой толпы поднимался непрерывный стонущий гул. А грузовики, один за другим продвигаясь на малой скорости в толпе, взбираясь на пригорок пустыря, натужно ревели. И этот рев, стоны и плач провожающих женщин, слитые в одно, всю ночь раздавались под моим окном, и это были первые звуки народного горя, к которому еще не притерпелись, против которого еще не было у людей внутри себя защиты. Оплакивались первые разлуки.

А утром, только посерело, стали проясняться белые, желтые, голубые косынки, платья в цветочках, женщин стало меньше, многие уже проводили мужей. А когда еще посветлело, стали видны озябшие, синеватые руки и губы, покрасневшие глаза и носы. Мужчины подходили, жены шли с ними рядом, цепляясь за мужнину руку, шли, чтобы расстаться.

Володя с войны не вернулся…

11

В тридевятом царстве, в тридесятом государстве

Одиннадцать случаев…<br />(Повесть) - i_013.png

Мой брат так и не попал на фронт. Он был забронирован, засекречен и всю войну на казарменном положении, не уходя из института ни днем ни ночью, проработал на оборону. «Ковал победу в тылу», — как говорили в то время.

— У меня тогда горела в мозгу только одна лампочка химической мысли, — вспоминал он, — и свет ее был направлен на одно: на совершенствование всевозможных покрытий боевых самолетов. Я тогда о силовом клее не думал — не до того было.

А когда он в первый раз после войны вышел на освещенную улицу, он так обрадовался, что не надо думать о химии! Он шел домой, а там была Танюша с дочкой! Там были открытые окна и большая лампа над столом. Тогда он тоже не думал о клее и в институте первое время работал с прохладцей, уж очень устал после напряжения военных лет.

Зима в тот год никак не становилась. Время от времени летел легкомысленный, непрочный снежок; потанцевав в воздухе, он ложился на тротуары, и тут же вытаивали в нем черные лужи. А снег летел и сверкал под фонарями — фонари-то горели!

Брату предложили съездить на химический завод километрах в ста от Москвы. Там обрабатывались некоторые материалы института, и завод требовал кое-каких уточнений. Кроме того, об этом заводе рассказывали удивительные вещи. Завод, где директором Васильев. Говорят, он генерал, был ранен, демобилизовался и еще до окончания войны принял химический завод — почти одни стены. Человек он широкий, смелый, с невероятной энергией, оборудование для завода добывал «из-под земли» и «со дна моря» и превратил полуразрушенный завод за короткое время в такой, который уже принимал заказы, очень сложные по тому времени. Брат рассказывал об этой поездке так, как будто это было счастливейшее событие в его жизни.

— Ноги застыли — думал, отвалятся! — И он радостно смеялся.

С братом ездил его товарищ по работе, Борис Иванович Никулин, веселый малый со светлыми, вечно растрепанными волосами. Они просто ликовали: проехаться на машине куда-то далеко, вырваться из надоевшего института!

Снарядился брат как будто ничего — драповое пальто, правда вытертое, под ним баранья безрукавка, на ногах лыжные ботинки, которые таскал всю войну. Крепкие еще ботинки и по всему ранту прошиты проволокой. На голову хотел кепку, но Танюша посоветовала надеть ушанку и еще навязала чекушку для «сугреву». Он смеялся, говорил, что такая теплынь, что ехать не так далеко, но чекушку взял.

Когда он вышел, было еще темно. Стоял морозный туман. Такой густой, что даже дышать трудно. Ничего, днем опять развезет.

Они с Борисом Ивановичем удобно устроились на заднем сиденье военного «козлика», и когда уже ехали в тумане по Москве, брат сделал страшные глаза, отвернул пальто и показал Борису головку чекушки. Тот сделал глаза еще страшнее и показал брату поллитровку. Оба захохотали.

Нет, днем не развезло. Когда туман ушел и открылось небо, перед двумя путешественниками сверкала настоящая зима. «Козлик» катил по открытому месту и застывал все сильнее. Лыжные ботинки брата, надетые на шерстяные носки, ничего не стоили. Эх, надо бы две пары! Нет, но больше невозможно терпеть. И ноги и спина…

— Борис, ты как?

— Промерзаю.

Небо, видное сквозь стекла машины, полыхало синим пламенем, снег сверкал.

— Ни огня, ни черной хаты… — пробормотал брат.

— Хаты сейчас будут! — неожиданно отозвался шофер. — Вот сейчас, за пригорком. И чайная будет.

Ну какой же, оказывается, хороший парень этот шофер! И какая у него уютная стеганая спина! И шапка такая хорошая, и крепкие уши под ней. Нет, с таким не пропадешь!

Взвизгнула дверь чайной, в морозном пару, который ввалился вместе с вошедшими, ничего нельзя было разглядеть. Но по говору, по густому запаху полушубков чувствовалось, что народу много.

— Давайте мясные талоны! — сказал шофер. — Сейчас яишня будет с колбасой. А картошечек с разварочки так дадут.

И вот все трое сидят в углу чайной. На столе на вытертой клеенке яичница, картошка, чекушка с поллитровкой и граненые стаканы. Застывшие ноги с болью отходят в тепле.

Чайная шумела, в груди у Давлеканова было тепло, а кругом сидели такие славные люди! Но самый симпатичный, конечно, — это шофер Федя! Про что это он говорит? Про своего майора!

— …Как за дитем ходил. А он нисколько о своем удобстве не думал. В мороз, бывало, не оденется как следует, и носки ему шерстяные подсунешь и белье теплое…

— Федя, — сказал Давлеканов, — хотел бы я быть твоим майором!

— Нет, — сказал Федя. — Такого человека больше нет, как мой майор.

И Давлеканову стало обидно, как было уже много раз, что вот он не воевал и что он не может быть членом военного мужского братства.

— Поехали, ребяты, — скомандовал Федя, — нам еще реку переезжать.

Когда выехали из деревни, солнце уже село и по краю неба шла дымная коричневая полоса с огненной каймой, а наверху небо уже перестало быть голубым, и еще не стало синим, и бледные звездочки точками проступали на нем. И опять — просторы.

— Вы вот что, ребяты, — сказал Федя, — давайте по очереди ко мне вперед, тут мотор греет.

— И куда это мы едем? — вздохнул Никулин.

— В некоторое царство! — отозвался Давлеканов.

Ему виден был странный блеск снега в бегущей впереди бледной полосе света от фар и темная даль впереди.

— В некоторое? — лениво спросил Никулин.

— Ну, если хочешь — в тридевятое.

— А какое государство?

— Тридесятое, натурально.

Время от времени Федя останавливал машину, Давлеканов и Никулин менялись местами. И снова деловитое тарахтенье «козлика», покачиванье, дремота.

«Козлик» остановился. Они были на берегу реки.

— Ах, ты… — Федя выругался. — Кто ж ее знал, что не замерзла?

Он побежал направо, побежал налево, вернулся.

— Вы тут постойте, ребяты, я посмотрю, может, где есть дорога. Никуда не отходите… Машину прогрейте, машину! — крикнул он уже издали.

— И куда это мы приехали? — спросил Никулин.

— Туда, — глубокомысленно ответил Давлеканов, — где раки зимуют.

Да, несомненно, раки зимовали здесь. Высоченная перина густого пара стояла над рекой, а у самого берега, за ледяной, покрытой снегом неровной кромкой шевелилась черная вода. Вот там-то, на самом дне, и зимовали раки.