Зеленые холмы Африки. Проблеск истины - Хемингуэй Эрнест. Страница 11

– Мы с ним на равных.

– А вот я отношусь к нему с уважением. Он ведь необыкновенный, правда?

– Да, и ему не приходится читать книжки, написанные вздорной бабенкой, которой помог напечататься, а она в ответ назвала тебя продажным писакой.

– Она просто завистливая злючка. Не надо было ей помогать. Некоторые люди этого не прощают.

– Обидно, когда талант растрачивают на злобу, всякую ерунду и саморекламу. Чертовски обидно. И еще обидно: пока такая, как она, открыто себя не проявит, ее не раскусишь. Кстати, забавная вещь: ей совсем не удавались диалоги. Они были ужасны. Она научилась у меня и применила это в своей книжке. Раньше у нее так не выходило. Она не смогла простить, что ей пришлось похитить у меня умение, и боялась, что читатели заметят это, и решила нанести удар первой. Забавная история. А ведь раньше, пока в ней не проснулось честолюбие, она была очень милая. Не сомневаюсь, тогда она понравилась бы тебе.

– Может быть, хотя вряд ли, – сказала Мама. – Нам ведь хорошо здесь, правда? Без всех этих людей.

– Провалиться мне на этом месте, если не так. Насколько помню, нам каждый год хорошо.

– А мистер Дж. Ф. чудесный, правда?

– Правда. Чудесный.

– Какой ты милый, что так говоришь. Бедный Карл!

– Почему бедный?

– Он здесь один, без жены.

– Да, – согласился я. – Бедный Карл.

Глава вторая

И вот утром мы вышли раньше носильщиков и зашагали по холмистой местности, потом перешли глубокий, лесистый овраг, долго поднимались на взгорье, заросшее высокой, путавшейся под ногами травой, и так – все дальше, изредка устраивая привалы в тени деревьев, и снова вперед – то в гору, то с горы, и теперь уже постоянно прокладывали путь сквозь высокую траву под палящими лучами солнца. Нас было пятеро, шли мы гуськом, обливаясь потом. Друпи и М’Кола несли каждый по тяжелому ружью, кроме того, вещевые мешки, фляжки с водой и фотоаппараты, у нас со Стариком тоже были винтовки, а Мемсаиб, сдвинув набекрень широкополую шляпу, шла, стараясь подражать походке Друпи, вне себя от радости, что принимает участие в таком путешествии и что ботинки не жмут. Наконец мы подошли к колючим зарослям над ущельем, которое тянулось от гребня горы до ручья, там прислонили ружья к стволам деревьев, а сами заползли в густую тень и легли на землю. Мама извлекла из вещевого мешка книги, и они со Стариком стали читать, а я спустился краем ущелья к ручью, бежавшему с горы, и там обнаружил свежие львиные следы и множество носорожьих ходов, проложенных в высокой, выше человеческого роста траве. Взбираться обратно по песчаному косогору было трудно из-за жары, и я испытал наслаждение, когда смог наконец привалиться к дереву и открыть «Севастопольские рассказы» Толстого. Эта книга молодого человека, в ней есть одно потрясающее описание боя, когда французы идут на штурм редута, и я задумался о Толстом и о том, как много дает писателю непосредственное участие в войне. Война – одна из важнейших тем в литературе, и писать о ней правдиво труднее всего, и не побывавшие на войне писатели из зависти пытаются принизить значение военного опыта, называя произведения о войне противоестественными или даже больными, хотя им просто не удалось испытать того, чего ничем не заменишь. От «Севастопольских рассказов» мысль моя переметнулась на «Бульвар Севастополь» в Париже, на велосипедную поездку под дождем домой из Страсбурга, скользкие трамвайные рельсы и трудности езды по мокрому асфальту и булыжным мостовым в часы пик, тогда мы чуть не поселились на «Бульвар дю Тампль» – я даже помню это место, мебель, обои, но вместо него мы сняли квартирку под крышей в доме на Нотр-Дам де Шан, во дворе которого находилась лесопилка (неожиданный визг пилы, запах стружек, каштан над крышей и сумасшедшая, жившая на нижнем этаже), в том году мы особенно страдали от безденежья (все, что я писал, возвращалось обратно с почтой, которую опускали в прорезь в дверях лесопилки, с комментариями, в которых мои отвергнутые опусы назывались анекдотами, скетчами, сказками, но никак не рассказами. Ничего не печаталось, и мы питались луком и пили кагор с водой), но фонтаны на площади Обсерватории были прекрасны (сверкание воды, волнами стекающей по бронзовым конским гривам, бронзовые торсы и плечи, позеленевшие под тонкими струйками воды), а в Люксембургском саду, там, откуда кратчайший путь на улицу Суффло, поставили памятник Флоберу (тот, кому мы так верили, кого любили, не помышляя о критике, стоял теперь перед нами грузный и каменный, как и подобает идолу). Писатель не воевал, но он был свидетелем революции и Коммуны, а это многого стоит, если только вы не фанатик и не говорите на одном языке с толпой. Гражданская война больше всего дает писателю, она в этом смысле совершенна. Стендаль участвовал в войне, и Наполеон научил его писать. Тогда он учил всех подряд, но больше никто не выучился. Сибирь создала Достоевского. Несправедливость закаляет писателя, как кузнец закаляет сталь. Интересно, стал бы Том Вулф настоящим писателем, сократил бы неистощимый поток слов и обрел бы чувство пропорции, если б его сослали в Сибирь или на острова Драй-Тортугас [22]. Может, и стал бы, а может, нет. Он всегда казался печальным, как Карнера [23]. Толстой был небольшого роста. Джойс – среднего и почти слепой. Помнится, в ту последнюю ночь, когда я был пьян, Джойс повторял слова Эдгара Кине [24]: «Fraich et rose comme au jour de la bataille» [25]. Думаю, что могу и ошибиться. При встрече он мог возобновить беседу, прерванную три года назад. Приятно видеть в наши дни великого писателя.

Все, что мне надо было делать, – это работать. Я особенно не задумывался, что из этого выйдет. Свою жизнь я больше не воспринимал всерьез, жизни других – да, но не свою. Все стремились к тому, что я мог получить, не добиваясь, при условии упорной работы. Работа – единственное, что мне нужно, она всегда приносит удовлетворение, а жизнь, в конце концов, моя, и я волен проживать ее так, как вздумается. Здесь, в Африке, мне все было по душе. Небо здесь лучше, чем в Италии. Нет, черта с два! Самое красивое небо в Италии, Испании и в Северном Мичигане осенью и над Мексиканским заливом близ Кубы, тоже осенью. Небо здесь не самое лучшее, зато места краше не найдешь.

Все, чего мне сейчас хотелось, – снова вернуться в Африку. Мы еще не уехали отсюда, а я, просыпаясь по ночам, лежал, прислушивался к ночным звукам и уже тосковал по ней.

Глядя в просвет между деревьями на небо и на белые облака, уносимые ветром, я испытывал от любви к этой стране ту радость, какую испытываешь после близости с женщиной, которую любишь по-настоящему, когда, опустошенный, чувствуешь, что желание снова накатывает на тебя, и вот уже накатило, и ты никогда не насытишься, но сейчас это твое, а тебе нужно еще и еще – иметь, быть, жить в этом, обладать вечно, пока вечность неожиданно не обрывается, и время не замирает, иногда надолго, и тогда ты вслушиваешься, не пришло ли оно в движение, но оно не торопится. Однако ты не одинок: ведь если ты любил ее радостно и без трагедий, она будет любить тебя всегда – с кем бы ни была, куда бы ни уехала, тебя она будет любить больше всех. Так что, если ты любил в своей жизни женщину или страну, ты счастливый человек, и умирать тебе не страшно. И сейчас, находясь в Африке, я хотел взять от нее как можно больше – пережить смену времен года и период дождей, когда не надо много путешествовать, испытать для большей реальности разные жизненные неудобства, узнать названия незнакомых деревьев, мелких зверюшек и птиц, изучить язык, жить не торопясь и во все вникая. Всю жизнь я любил страны – страны всегда лучше, чем люди. Я могу испытывать одновременно симпатию только к небольшому числу людей.