У града Китежа(Хроника села Заречицы) - Боровик Василий Николаевич. Страница 40

Помню: подошла шабренка, посмотрела на нас и говорит: «Вот это-то молодые хорошие». Когда нас венчали, у него свечка раньше моей угасла, про это прежде говорили — значит, он умрет раньше меня. Так оно и было. После венца пришли за стол. И попы пировали у жениха дома. Пир был богат. Пива наварили ведер шесть, и вся-то закуска была — только бы на нее глядеть: мясо, селедка, икра. Посидели. Свекровь заплела мне две косы. Обычно у попа в дому заплетают косы-то невесте. А тут так вот получилось. Поужинали настряпанное и отправили нас спать.

Так, с первой обнимки, началась моя жизнь и замужество. Пировать-то пировали, а сердце-то мое болело. С первой ночи я поняла, что мне плохо будет, никак он мне не был мил. А семья у него была степенная.

Так прошла неделя, другая, а на третью неделю он стал гулять до зари. Придет — и со мной не баит. Ляжет и спит, а я зли него — словно шпала бракованная. И кто его знает, где он гулял. Была ли у него подружка, или он с парнями болтался, но домой являлся на заре. Он, бывало, уйдет, а я пряду. Меня пошлют, скажут: «Иди, Ляксандра, за Федором-то». Я пойду за ним, а он меня так шухнет, а то так и обругается: «Иди, дьяволица, отсюда!» И я пойду горюхой. Приду домой, сказываю родителям: «Не идет мой Федор. Еще раз не пойду». Да я, видно, и сама была хорошей ему женой — никак его не звала, не любила.

На другой год моего Федора стали собирать в солдаты. Пошел он на призыв, и брат с ним тоже — у них вместе сошлись прописные года. Поехала и я с ним в Семенов. Стали жребий брать, Федору дальний жребий достался, а у брата Петра, наверное, ближний был. Но отец уж очень Петра-то любил, а моего Федора недолюбливал. В приемной мужики меня стали уговаривать: «Ты поезжай, Лександра, домой. Твоего Федора не возьмут — у него большой номер».

Я уехала, а отец стал за Петра хлопотать — просил своего любимца оставить, а моего Федора взять. Так и сделали: Петра отпустили, а моего мужика забрили. Отец с Петром пошел в трактир поить, кормить его, а моего Федора оставил на улице, будто он ему и не сын. Они и из меня крови немало выпили, ненасытны были. Петр и лицом-то весь в отца, и по характеру, хвастун несусветный. Мужики и ребята жалели Федора. Взяли его в трактир, накормили, напоили.

О ту пору, помню, идет из того же Семенова баба. Догнала меня и плачет: «Федю-то, говорит, твоего забрили». И все рассказала мне. Я не заплакала. Но Федора пожалела. Поехала утром снова в Семенов. Нашла его. Мои товарки, бабы, все плачут возле него. Я осталась ждать. Новобранцев отбирали, слышь, на присягу. Провожая меня, бабушка напекла мне натертышей на постном масле. Она-то любила Федора, жалела. Прожила я в Нижнем зли казармы восемь суток. Федора выбрали служить в Петербурге.

Поехали мы с ним домой. Побыл он со мной двое суток, и стали мы его сряжать на службу. Нашили рубах, подштанников, полотенец и всякой всячины наложили полную сумку.

Провожать Федора повез сам дедушка да еще сродник-мужик — пьяница, бабник. Там они с моим свекром и схлестнулись. Надо бы провожать поезд — он уже был готов уходить, а у моего Федора пропал отец. Искали, искали свекра, так и не нашли, а у Федора-та и денег ни копейки нет. Ладно, что на его, видать, счастье тут оказался его крестный Русаков — мужик он был богатый, он-то и дал денег. На вокзале бабы плачут, а у меня — ни слезинки. Одна наша кержачка кричит своему мужику: «Портки-то пожалей, скинь, не носи!»

Проводили Федора, и свекор явился домой. Напились они с приятелем пьяные-то, насилу доехали. Погибли было в лесу. Приехал отец домой. Свекровь моя, старуха, долго плакала. И я что-то загрустила, хоша и плох был мой Федор, да муж. Осталась я в доме сиротой. Страшно стало жить. Хоть беги куда-нибудь. Никто меня не привечал. Была как отрезана, как подкошенный куст.

Подошло время молотьбы. Я стала помаленьку забываться.

Несу я как-то вязанку в сенницу, а там свекор меня дожидается. Мир суди — не виновата. Свекор мне рот зажал: молчи, слышь… И после-то не давал прохода, задарил меня за молчанье.

Как-то после молотьбы свекор на заднем дворе остановил меня, ухватил за руку и говорит:

«Приготовься, Ляксандра… Целуй меня. Денег дам тебе…»

Я испугалась бесчестию свекра, сердце заскорбело, бросилась бежать.

А он опомнился, крестится и шепчет: «Господи! Прости меня, охальника грешного!»

Мужу про экую-то встречу со свекром не сказывала и всю жизнь боялась — во сне бы не промолвиться. Федор, я знаю, убил бы и отца и меня вместе с ним.

После этого, что ни жила, ни разу слова о поцелуях от свекра не слыхала.

Кажется, то время было к рождеству. Побыл Федор в солдатах восемь месяцев. Была ему пережребиевка, что ли, — знаю только то, что он бойкий был, получил уж чин унтер-офицера и был не на младшем окладе. Башка у него работала на всех стах. Дошлый он был и сметливый. Бывало, начнет говорить — дельнее его никто не сумеет сказать, только вот отец заживно не любил его.

Так вот после восьми месяцев царской службы Федору досталось счастье — метали снова жребий, и он, видать за грехи отца, вынул удачный жребий. Его освободили. Товарищ давал ему двести рублей: останься, слышь, вместо меня. Но он не захотел.

Вернулся мой Федор домой. Отец был не рад ему, да и он не больно ласков был к отцу. Петр-то подлиза был и хвастал больше отцу-то. Он ничего не делал, только в часовню старообрядцев ходил с блюда богачей пенки лизать. А Федор всяку всячину делал: он и в лес, и по крестьянству, и грабли смастерит, и борону исправит — как лошадь работал.

К тому времени у меня уже стало два детеныша, а у Петра в это время тоже уже было двое ребят. И все мы жили одной семьей. Петр в доме большевал. Его дети, бывало, встают — им и пшено, и молоко, а моим — нет ничего. Запросят мои есть, а их гнать начнут, Я из боязни ничего не могла сказать против Петра. Мой Федор рыбу ловок был ловить. Вершами наловит рыбы. Самую крупную Петр бережет до троицы — когда гости приходят, родные Петра: сестры жены его, свояки с женами. Все они жили строго по старой вере. Ожидая гостей, настряпают (самоваров тогда еще не было). А свекор богатый был. Приходили гости к Петру, а мы с Федором и с ребятами уходили из дома. Подойдет народ, спросит: «Что вы тут? То ли вас поругали?» Иной раз скажу, улыбаясь: «Не хочется нам в избе быть». Но правду-то люди знали. Гости-то, бывало, уйдут — мы возвращаемся, а Петр — веселый, сытый, и что только хочет, то он в дому и делает — заедал чужой век. Мне не хотелось грешить, да я и боялась из дома-то уходить: беду чинить не хотела, заповедь бабью боялась нарушить. Да к тому же у меня уже стало трое ребят. В избе становилось теснее, а Петр по-старому вершил в доме делами. Из разных посудин ел с нами. Своим ребятам, бывало, всего накупит, а моим — ничего. Свекор повадку ему давал. «Его-то он любил, — сказывали люди, — а жену-то Петра еще больше».

Поехал как-то свекор на ярмарку. Мода тогда была: бабам сапоги кожаные покупали. Жене Петра свекор сапоги купил, а мне… нет! На ярмарке мужики-то узнали, кому подарок-то. Все, слышь, стыдили его. Но он все равно гостинец-то привез ей, а не мне. Вот так-то я и маялась. Ребятишки, бывало, запросят есть, своих кормят, а моих по углам распихивают. Старуха свекровь была уж бестолкова, за нужду с мужем-то прожила, любила богатых. А сноха-то Марфа была богатой старообрядкой. Она-то ее с недозрелым умом и уделывала. И не надо-то было бы старухе богатства — сама была в доме лучше званой гостьи.

Марфа была баба умная, не обидлива, не завидлива. Она, пожалуй, одна в доме меня, не по обычаю, жалела. Она видела, что творится вокруг, но тоже не вольна была, ничего не могла сказать ни мужу, ни свекру. Но мне иногда без корысти говорила:

«Плохо тебе, Ляксандра, здесь жить церковницей. Жалко мне тебя, но крестимся мы с тобой по-разному, так, видно, ничего не поделаешь».

Никому я про жизнь свою не сказывала, а коли б попыталась, то хуже бы стало. У меня росли ребята: Матрена, Феденька, Иван, Миша. Все любили больше-то Феденьку — красивый, хороший был мальчишка, а Мишу не любили — он был все хворым. Про него в семье говорили: «Он не в нас. У нас в роду хилых мужиков не было».