Поездом к океану (СИ) - Светлая Марина. Страница 33
А теперь, в довершение всех забот — еще и нелепый отказ, зудевший в ее голове и в ее пальцах, сжимавших руль Ситроена.
До Парижа она долетела так быстро, как только могла. До дома добиралась чуть дольше, петляя людными улицами. К себе поднималась, будто за ней гонятся черти. А оказавшись в одиночестве и тишине, швырнула проклятую папку куда-то в угол. Содрала с головы шляпку, стащила сетку с волос и вынула шпильки. Кожа неприятно саднила, как если бы была проткнута. Ей бы разразиться ругательствами — глядишь, отпустило бы хоть немного. Но Аньес только шумно дышала и ноздри ее гневно раздувались раз за разом. А потом двинулась на кухню, где еще оставался коньяк, который она держала у себя для Леру. Его любимого сорта, от которого наутро у нее всегда болела голова. Дорого́й, но дурной, как пойло из грязного рыбацкого кабака. И даже в этом Гастон был чертовой подделкой. Прав старый Уврар. Ох, как же он прав! Всю жизнь вылезать на других. Всю свою жизнь.
Аньес захлебнулась злым рыданием и, наконец, влила в себя коньяк, прислушиваясь к тому, как он обжигает губы, язык, глотку и, слава богу, попадает в желудок.
И теперь ей становится чуточку теплее.
Несколько минут она колеблется, склоняясь все сильнее к той мысли, что вот именно сейчас ей уже и правда надо делать шаг, который оттягивала, надеясь все решить самостоятельно. Есть вещи, которые самостоятельно не решаются. Она отпила еще, ничем не закусывая. После чего со стаканом двинулась назад, в просторную гостиную. У окна стояло плетеное кресло, которое очень любил Марсель. Бывало, летом он садился в него, открывая настежь створки, и читал газету. Горничная подавала ему завтрак на журнальный столик здесь же, рядом, а Аньес, вставая всегда гораздо позже него, заставала мужа вот в таком виде. Странно — сейчас она даже уже не восстановит в памяти, какими были на ощупь его руки. И с трудом припоминает лицо — только отдельные черты. Если бы не портрет и их свадебная фотография здесь же, в гостиной, пожалуй, было бы еще труднее.
Сейчас на столике стоял телефонный аппарат. Из этого кресла она всегда делала звонки. В этом кресле, гори оно все, ела свои завтраки, которые давно готовила самостоятельно. Что ей осталось от прошлого, даже когда она сама будто бы переродилась? И давно живет другими идеалами и совсем по другим правилам. Иногда она почти что верила, что делает все правильно, и Марсель бы одобрил. А иногда натыкалась на его укоризненный взгляд с фотографий и тогда вслух говорила: «Просто ты не знаешь, что они все с нами сотворили, дорогой». И открытые створки окон в любое время года больше ничуть не пускали воздуха.
В конце концов, она снова оказалась в этом самом кресле и сделала тот самый звонок. А потом, прикончив бутылку, в которой оставалось совсем немного — проклятый Гастон все вылакал, провалилась в тяжелый и мутный сон почти до самого конца дня. А когда проснулась, зверски долбило висок. Глаза глядели больными и воспаленными, но в сущности, такой она и предстала в действительности — внутри самой себя, какой ее никто не видел. Даже лицо почти серое. Но это легко решается посредством пудры и румян. Макияж она наносила себе мастерски.
И в зал Динго Бара по улице Деламбре Аньес де Брольи входила поздним вечером того же дня уже во всеоружии — никто бы и не догадался, что было с нею парой часов ранее.
[1] Согласно французскому законодательству до 1965 года для трудоустройства или открытия счета в банке у женщины могли потребовать предоставить письменное разрешение от отца или мужа (старшего мужчины в семье).
Она не была красива по-настоящему и знала об этом. Но умела убедить окружающих в том, что красивее ее они никого не встречали. Может быть, потому что каблуки и щипцы для завивки волос были лучшими ее друзьями с давних пор.
Калигула ждал у барной стойки этого желто-красного мира в приглушенных тонах, гоняя из ладони в ладонь полупустую рюмку. И вот уж кто был сейчас по-настоящему хорош собой — пусть и слегка в подпитии. Аньес махнула рукой официанту и села за дальний столик. Спустя еще несколько минут ревущего будто от безысходности или отчаяния задорного джаза, ей принесли стакан виски, который должен был исправить хоть что-нибудь в ее жизни. И пригубив его, она почувствовала себя немного лучше.
Потом чуть пошатывающейся походкой к ней двинулся от стойки артист Вийетт, но едва сел на стул напротив, Аньес готова была поклясться — он и вполовину не так пьян, как притворяется.
— Я подумал о том, что хочу угостить вас, — деловито сообщил ей Жером, и она сдержанно кивнула ему в ответ.
— Мельпомена никогда не была против пропустить стаканчик-другой, верно?
— Как скажете. Мне нравится ваш энтузиазм. И ваша инициативность. Но давайте впредь условимся — если уж работаю с вами я, то хотя бы меня ставьте в известность о своих действиях. Не рискуйте там, где это не нужно.
— Я ничем не рисковала, — отмахнулась Аньес. — Хуже все равно быть не может…
— Поверьте, может. Я знаю. Моя задача выводить вас на нужных людей, но в вопросах вашей защиты я ограничен, придется ставить в известность кое-кого повыше, а это уже серьезно, — последнее было сказано полушепотом и так, будто бы он вот-вот уронит голову на стол.
— Связей у меня сейчас больше вашего. Куда вы можете меня вывести? Познакомить с Камю? Или с Кокто? Кроме совести нации, они ничего не значат в реальном мире, в котором мы ведем эту позорную войну.
— Но и ваши знакомства — еще довоенные, — справедливо заметил Калигула. — И не кипятитесь, вы обращаете на нас внимание. Пейте. И улыбайтесь, пожалуйста.
Калигула был еще очень молод. И очень неглуп. И очень талантлив. И очень смел. И она совсем не умела понять, когда он играет, а когда он настоящий.
С того самого дня, как они познакомились, Аньес мало что понимала в общении с этим мальчиком, который то горячо и задиристо шагал на демонстрации против ведения войны в Индокитае, то горячо, но праздно отстаивал права Вьетминя в его борьбе на вечеринке у Риво, то горячо, но деловито предлагал ей… сотрудничество.
Аньес впервые увидела его в конце весны, когда снимала шествие, организованное ФКП[1] в центре Парижа, для газеты и знала сама, чувствовала, что должна идти с ними и точно так же, как они, кричать: «Не хотим быть палачами!» Так было бы верно, так поступил бы Марсель, он шел бы с толпой, он шел бы впереди всех, потому что это соответствовало его принципам и потому что он был не таким, как фальшивка-Леру. А Аньес согласилась бы и с чертом, если бы он нес им мир, который они сами уничтожали, пусть и на другой стороне глобуса. Она ненавидела войну. Ненавидела. А значит, в тот день она ненавидела французское государство, которое ее несло. Как можно? После всего, что они здесь пережили — как можно там?
В шумной толпе шагали мальчики и девочки, мужчины и женщины, но не они с Марселем, и отчего-то ей верилось, что горячие эти мальчики — непременное будущее ее страны. Вийетт лишь на мгновение задержался на ней взглядом, выцепил на один миг из группы журналистов, толкающихся у дороги ради эффектных снимков, когда она отняла фотокамеру от лица. Аньес узнала его — глаза Калигулы тогда глядели со всех театральных афиш. И на его спектакль на другой день она шла, зная, кто он такой.
Ему прощалось многое, его обожали, его нарекли «парижским ангелом» не иначе за светлый взор и прекрасный голос, которым он произносил одинаково вдохновенно тексты своих ролей, будь то бог, человек или сам дьявол во плоти. И никто не догадывался, никто на свете не догадывался, что этот самый юноша, безрассудно и горячо защищающий вьетнамцев, не скрывающий своей симпатии к Советскому союзу и при знакомстве объявляющий во всеуслышание, что он коммунист, и правда завербован советскими спецслужбами и сам является вербовщиком. Как можно относиться серьезно и с подозрением к словам мальчишки-актера?! Никак. Совсем никак, если жизнь не бьет по затылку так сильно, что теряешь равновесие.