Моя борьба - Медведева Наталия Георгиевна. Страница 8

Оркестрик заиграл сигнальную — об окончании своей программы — мелодию рваную и дерганую. Дмитриевич обычно напевал под нее: «Хоп-ца! Хоп-ца-дрица! Пизда хуя не боится!», и после нее начинался спектакль. Программа. Странно, что спектакль не начинался сразу после «tableau de famille»[27], как называли коллективное стояние на эстраде и исполнение «Кипучей». Нет, после нее играл мини-оркестрик с мини-шефом. Это было неудобно, потому что надо было прибежать к половине одиннадцатого в полном параде для «Кипучей» и потом сидеть целых полтора часа до спектакля, до своего сольного выхода.

Артисты выступали один за другим, без объявлений. Сами по себе. Они шли, как по конвейеру, — вышел — спел — ушел, вышел — спел — ушел, вышел — спел… Ничто не оповещало о начале спектакля. Освещение в зале-низинке не менялось, зал не погружали в сумерки. Официанты так же сновали с тарелками и бутылками. Поэтому Борис — первый выступающий — часто орал: «Silence!»[28] Ну силянс же!», так как клиенты, не обращая на него внимания, продолжали есть, пить и говорить. Он часто спрашивал их с издевкой — никем не понимаемой! — «вкусный ням-ням?!» — и эта фраза даже стала среди артистов идиомой. Борис воображал себя комиком. Он говорил всякую чушь, орал в микро: «Микро! Мадам, микро!», пародировал кого-то одному ему известного, ссылаясь на Боба Хоупа; ругал клиентов, возвращаясь «за кулисы». Ни одной песни он не исполнял до конца, а заканчивая номер, почему-то делал реверанс. Опять же кого-то пародируя.

Шемон Перес уходил. Машка сообщила Антуану, что в Истамбуле взорвали синагогу.

— Ты тоже должна быть осторожна у себя там… А, ты уже не в третьем, — вспоминал Антуан.

Одно время он часто отвозил ее домой, в третий округ, в Маре, [де она жила с писателем. И если тот еще не спал, то слышал, как под окнами останавливалась и шумела мотором машина. Он наверняка думал — что же можно успеть за эти несколько минут? Потом он слышал, как хлопала дверца и певица говорила кому-то в ночи «бай-бай», или «гудбай!», или «оревуар», и машина уезжала, а певица скрипела воротами. И утром писатель находил на столике брошенные пятисотки или двухсотки и розы. Он ставил цветы в воду.

За ушедшим Пересом мимо польского бара прошел Владик. Он не выступал в спектакле и шел по улице, к своей машине «Мерседесу», потому что помимо пения обделывал какие-то делишки. В машине он оставлял свою собаку — бульдога Максима, которого боготворил, называя «мой сыник» и «они не стоят лапы моего сыника!»

— Salut![29] — поднял он руку, приветствуя Антуана, и подмигнул певице. — Вкусный ням-ням?! — имея в виду шампанское.

С лестницы был слышен хрипло грубый голос, а через минуту показался и его владелец — Гейнзбур[30] с палкой. Он часто приходил в «Разин». В этот раз он был с какими-то полупанками. Его уже сажали за освобожденный Пересом стол. На эстрадке уже стояла певица, которую Дмитриевич называл «пизда на цыпочках». Что это значило — трудно объяснить. Но, видимо, в эту кличку входило и то, что она играла вечную девочку — на цыпочках — хотя ей было уже лет тридцать пять. Она аккомпанировала себе на гитаре Немного подыгрывало пианино, с бразильским музыкантом, страдающим артритом правой руки и алкоголизмом.

У Ланы, певицы, был тоненький голосок. Иногда она брала такие высокие ноты, что становилось страшно — казалось, что она сорвется сейчас и что-то ужасное произойдет. Ее пение иногда было похоже на распевки — она будто пробовала всевозможные варианты и ноты. Она была единственной здесь певицей, нравившейся Гейнзбуру. Потому что она была, как и все его исполнительницы, вечной девочкой с тоненьким голоском, ищущей папу. Машка считала, что Гейнзбур оказал негативное влияние на французское представление о певице, пении и вообще — женщине. И все эти Ванессы-Эльзы-Шарлотты были популярны именно благодаря существующим с шестидесятых песенкам о куколках. И певицы того времени — Шейла, Галь и даже Биркин, исполняющие песенки о куколках, не нравились нашей певице. И если во Франции были такие, как Фанни Ардан, — это было исключением из правила.

Какой-то клиент побежал, спотыкаясь и придерживая у рта салфетку, вниз к туалету.

— Черт проклятый! — сказала Ирена. — Опять грязь! — потому что клиент побежал блевать, а туалет убирали во время работы ресторана польки.

В «Разине» часто блевали. Не из-за качества еды, а из-за неумеренного распивания водки, мешая ее с шампанским. В русском ресторане надо напиваться, знали все.

Гейнзбур тоже пил водку и размахивал палкой в такт песни Ланы.

— Вот, Машка, кто мог бы тебе сделать пластинку! Но ему нравятся беспомощные девочки, — подошедшая Тереза обнималась уже с Антуаном. — «Toni is a boy for me!»[31] перефразировала она — «Jonny, tu n’es pas un ange…»[32]

Тереза — полька, разумеется, — работала в «Разине» уже пятнадцать лет. Сколько было Терезе, при кабацком освещении Машка затруднялась сказать. Гейн-збур даже никогда не слушал, как поют Терезка, Машка или Марчелка-цыганка! Эти три певицы были большими женщинами, с большими — сильными — голосами, с лужеными глотками, держащие микро на полметра ото рта, а не шепчущие в него. Нельзя сказать, что они были грубыми, но мощными, то есть самостоятельными, то, что Гейнзбуру не могло нравиться. Может, и сам Гейнзбур не был самостоятельным — он все адаптировал, все его песни уже где-то были слышаны. Либо это была классика, либо русские вальсы, либо африканские ритмы. Что, впрочем, не умаляло его таланта.

Лану сменил Зденек. У него был профессионально поставленный голос без малейшей окраски во что-то его личное. Он пел как-то нехотя, академично держа последнюю ноту песни, упираясь на диафрагму, а ее в свою очередь упирая на расставленные на ширину плеч ноги. Как учили. Редко-редко, если он выпивал, можно было услышать в его пении что-то живое. В основном же оно было безликим, без участия как бы самого Зденека, голос его пел, а сам он… Сам он был в Польше! С женой и ребенком, которым и копил, копил деньги. Менял франки на доллары. Наша певица, может, и неплохо бы к нему относилась, но он так ненавидел это русское пение, что ясно было — это против всей его натуры, всего его существа. Но вот есть возможность — с 80-го года появилась, с введением «martial law»[33], когда кучи поляков получили во Франции документы на жительство и работу — заработать, и он переступает через свою ненависть к русским — уже хотя бы за то ненависть, что должен петь их песни! — и зарабатывает, копит, копит… Чтобы уехать через два года в свою любимую Польску и купить там машину, квартиру, открыть там бизнес. Не песенный уж, конечно. И забыть этот проклятый кабак, как страшный сон. Плеваться только на воспоминания о «Разине», о копейках получаемых — потому что они были готовы за сто пятьдесят франков в вечер петь? — об отеле, где он жил, забыть. То есть он и не жил как бы, а срок отбывал. В Париже?!

* * *

Вот наша певица стоит, наблюдая за выступлениями артистов, и, конечно, понимает, для людей, пришедших сюда впервые, это должно быть впечатляюще Если они пришли в половине десятого, то застали балалаечный оркестр Леши Бляхова и его двух певцов — послушали русскую народную музыку. Потом увидели всех артистов. Потом им играл мини-оркестрик с какими-то другими певцами. А теперь, один за другим, выступают певцы с сольными номерами и аккомпанируют им уже другие музыканты… И то, что барабанщик — мудак — все время дубасит с одинаковой громкостью, и то, что старые все, — не важно. Это и не замечалось, может быть. А замечалось то, что всего много! Как у Энди Уорхола. А то, что количество не обязательно переходит в качество, — владелицей ресторана не учитывалось.

Тереза выходила на эстраду, и сразу было понятно — это профессиональная, шикарная артистка. В ней была такая порода, как у лошадей, сразу видимая. (Лодыжки у нее, кстати, как у породистой лошади, были тоненькие. А ноги длиннющие. На них и оглядывались французы двадцать лет назад — когда Терезка приехала в Париж и прогуливала себя по Елисейским.) Без презрения, но немного свысока она пела вечные «Две гитары» и «Что нам горе». Вместо того чтобы лежать на рояле в пьяно-баре и петь классику джаза и поп-песен! «А, Машка, мы, славяне, не можем, — оправдывалась она, улыбаясь и заостряя славянские скулы, — у нас всегда эмоции! Душа! Любовь! А карьера…» Интернациональная ее карьера не удалась из-за личной жизни — она вышла замуж за поляка по любви, вместо того чтобы выйти замуж за продюсера или не выходить замуж вообще, а заниматься карьерой.