Операция «Шейлок». Признание (СИ) - Рот Филип. Страница 38
— Не надо, пожалуйста, — сказал Джордж, — у тебя обязательно начнется мигрень. — И нетерпеливо взмахнул рукой, требуя отдать ему чек. Чек Пипика.
— И вот еще одна жертва, которая не может забыть, — сказала Анна, изучающе разглядывая лицевую сторону чека своими сферическими глазами, как будто именно на ней она наконец-то прочтет разгадку своей несчастной судьбы. — Все эти жертвы, все эти ужасные шрамы. Но скажите мне, — спросила она так же просто, как ребенок спрашивает, почему трава зеленая, — сколько жертв можно разместить на этом крохотном клочке земли?
— Но он же с тобой согласен, — сказал ее муж. — Потому он и приехал.
— В Америке, — сказала она мне, — я думала, что вышла замуж за человека, который перестал чувствовать себя жертвой, человека утонченного, который знал, в чем ценность и полнота жизни. Я и не думала, что вышла замуж за еще одного Камиля, который не может осознать себя человеком, пока не прекратится оккупация. Эти вечные младшие братья, уверяющие, что не могут жить, не могут дышать оттого, что кто-то отбрасывает на них тень! Эта их моральная инфантильность! Человек с интеллектом Джорджа задыхается из-за каких-то иллюзорных проблем верности! Почему ты не хранишь верность собственному разуму? — закричала она, нервно обернувшись к Джорджу. — Почему ты не хранишь верность литературе? Люди вроде вас, — она имела в виду и меня, — бегут без оглядки из такой глуши. Вы сбежали, и правильно сделали, что сбежали, вы оба сбежали в дальние края от провинциальности и эгоцентризма, от ксенофобии и причитаний, на вас не действовала эта токсичная сентиментальность ребяческих, глупых этнических мифологий, вы ринулись в большой, новый, свободный мир, пустили в ход весь свой интеллект, всю свою энергию, — воистину свободная молодежь, преданная искусству, книгам, разуму, науке, всему серьезному…
— Ну да, всему благородному и возвышенному. Послушай, — сказал Джордж, — ты описываешь просто каких-то двух заносчивых аспирантов, и вдобавок мы даже тогда не были настолько чистосердечными. Ты рисуешь до нелепости наивную картину, над которой мы даже тогда посмеялись бы.
— Да я только хочу сказать, — ответила она презрительно, — что ты никак не мог быть таким идиотом, каким стал теперь.
— Просто высокопарный идиотизм университетов нравится тебе больше, чем простецкий идиотизм политической борьбы. Никто не говорит, что эта борьба — не идиотская и не дурацкая, и возможно, она даже напрасна. Но, знаешь ли, такова вообще жизнь человека на этом свете.
— Никакие деньги, — сказала она, не обращая внимания на его покровительственный тон и снова заговаривая со мной о чеке, — ровно ничего не изменят. Останьтесь здесь, и сами увидите. Этим евреям и этим арабам будущее не принесет ничего, кроме новых трагедий, страданий и крови. Слишком уж сильна ненависть с обеих сторон: она пропитала все. Доверия нет и еще тысячу лет не будет. «Жизнь на этом свете». Жизнь в Бостоне — вот что такое жизнь на этом свете, — сердито напомнила она Джорджу. — Или это больше не «жизнь», когда у тебя большая светлая квартира, тихие, интеллигентные соседи и простая цивилизованная удовлетворенность от хорошей работы и воспитания детей? Или это не «жизнь», когда ты читаешь книги, слушаешь музыку и выбираешь друзей, потому что это хорошие книги, хорошая музыка и хорошие люди, а не по принципу общих корней? Корни! Жизненный принцип троглодита! Разве выживание палестинской культуры, палестинского народа, палестинского наследия так уж необходимы для прогресса человечества? Разве вся эта мифология нужнее, чем спасение моего сына?
— Он туда вернется, — тихо ответил Джордж.
— Когда? Когда же? — Она встряхнула чеком перед носом Джорджа. — Когда Филип Рот соберет еще тысячу чеков у чокнутых евреев и начнется эвакуация в Польшу? Когда Филип Рот и Папа вместе сядут за стол в Ватикане и решат наши проблемы за нас? Я не стану приносить своего сына в жертву очередным фанатикам и их болезненным фантазиям!
— Он вернется, — сурово повторил Джордж.
— Палестина — ложь! Сионизм — ложь! Диаспоризм — ложь! Самая большая ложь! Я не принесу Майкла в жертву новой лжи!
* * *
Джордж позвонил куда-то в центр Рамаллы — вызвал такси, чтобы оно подъехало к дому и отвезло меня в Иерусалим. Водитель, старик с дубленой кожей, выглядел ужасно сонным, если учесть, что было только семь вечера. Я поинтересовался вслух, неужели Джордж не нашел кого-нибудь получше.
Сначала Джордж сказал ему по-арабски, куда меня отвезти, а потом перешел на английский:
— Он привык к блокпостам, солдаты там знают его в лицо. Доберешься без проблем.
— Мне кажется, он немножко не того.
— Не волнуйся, — сказал Джордж. Вообще-то он сам хотел меня отвезти, но Анна предупредила его в спальне, куда удалилась, чтобы полежать в темноте: если он осмелится выйти из дома вечером, чтобы прокатиться в Иерусалим и обратно, то, вернувшись, уже не застанет здесь ни ее, ни Майкла, — если он вообще вернется, если его не забьют до смерти солдаты или не пристрелят евреи-ополченцы. — Это говорит не она, а ее мигрень, — пояснил Джордж. — Мне не хочется, чтобы она совсем расхворалась.
— Боюсь, — сказал я, — я ее уже доконал.
— Филип, мы с тобой поговорим завтра. Столько всего нужно обсудить. Утром приеду. Хочу кое-куда тебя сводить. Хочу кое с кем познакомить. Утром ты свободен?
Я уже назначил встречу с Аароном, и к Аптеру надо было каким-то образом вырваться, но ответил:
— Ради тебя — да, конечно. Пожелай Майклу от меня доброй ночи. А Анне…
— Он там, держит ее за руку.
— Наверно, для него все это слишком тягостно.
— Да, мне тоже начинает так казаться, — Джордж зажмурился, прижал руку ко лбу. — Моя глупость, — застонал. — Моя долбаная глупость! — У двери он обнял меня: — Ты ведь осознаешь, что делаешь? Осознаешь, что это будет для тебя значить, когда «Моссад» докопается, что ты встречался с Арафатом?
— Организуй встречу, Зи.
— О, ты лучший из них! — прочувствованно сказал он. — Самый лучший!
Аферист, подумал я, актер, лжец, обманщик, но в ответ лишь обнял его с таким же пылким двуличием, которое изливал на меня он.
Чтобы не наткнуться на блокпосты в Рамалле, все еще перекрывавшие доступ в центр города и к красноречивой окровавленной стене, таксист повез меня в объезд через холмы, той же дорогой, которой Джордж добирался домой. Стоило нам отъехать от стайки каменных домов на краю лощины, как мы оказались в полной тьме: нигде ни огонька, в холмах нам не встретилась ни одна машина, и я долгое время неотрывно смотрел на путь, прорубаемый нашими фарами во мраке, и слишком мучался страхом, чтобы думать о чем-либо, кроме благополучного возвращения в Иерусалим. Почему он едет, не включая фары дальнего света? Или они горят, но у его колымаги они настолько тусклые? Ехать назад с этим старым арабом, подумал я, — явная ошибка, но и ехать в Рамаллу с Джорджем — тоже была ошибка, как и все, что я недавно наболтал и натворил. Я напрочь не понимал, как мог временно распрощаться не только со здравомыслием, но и со своей собственной жизнью: казалось, реальность остановилась, и я сошел на этой остановке, чтобы сделать то, что сделал, а теперь меня везут по этим неосвещенным шоссе туда, где дожидается реальность, чтобы я снова поднялся на ее борт и снова взялся делать то, что делаю обычно. Может, я даже не присутствовал при том, что произошло? Да нет, определенно присутствовал, прятался на глубине не больше трех-шести сантиметров под этими пробными упражнениями в злокозненном цинизме. И все же могу поклясться, что мои опрометчивые трюки были совершенно невинными. Все хитрости, которыми я старался ввести в заблуждение Джорджа, казались мне не более неискренними, чем проказы двух детей, играющих в песочнице, не более коварными и примерно такими же бездумными — одна из редких минут моей жизни, когда я не мог подтрунивать над своей привычкой слишком много думать. Какому только порыву я поддался? Как я сюда попал? Тарахтящая машина, сонный водитель, зловещая дорога… все это — непредвиденный результат скрещения моего обмана с его обманом, двух лицедейств, которые одно другого стоят… а что, если Джордж не лицедействовал, если один лишь я из нас двоих разыгрывал спектакль! Но как он мог воспринять всерьез тот вздор про Ирвинга Берлина? Нет-нет… ага, вот что они замышляют: они думают об инфантильном идеализме и безмерном эгоизме всех тех писателей, которые ненадолго выскакивают на грандиозные подмостки истории благодаря рукопожатию с вождем революции, главой местной диктатуры равенства; они думают, это не только льстит тщеславию писателя, но и придает его жизни видимость осмысленности, которую, похоже, не может ему дать выбор меткого слова (если этот писатель хоть иногда, с горем пополам, находит нужные слова, один раз из пятисот); они думают, ничто так не ласкает этот эгоизм, как иллюзия его растворения на три-четыре дня в великом деле, требующем самоотверженности, прогремевшем на весь мир; они рассуждают примерно как адвокат Шмуэль, подметивший, что я пришел в суд и попался в лапы «любимых жертв всего мира», скорее всего, с одной целью: улучшить свое реноме для получения главной премии. Они думают о Джесси Джексоне, о Ванессе Редгрейв, которые с газетных страниц улыбаются, стоя под ручку с их лидером, о том, что в информационной войне против евреев, которая, вполне возможно, повлияет на исход событий еще больше, чем все эти теракты, фотография с знаменитым евреем на страницах «Тайма» вполне стоит десяти секунд драгоценного времени их лидера. Ну конечно же! Они подставят меня под фотосессию, и ничего, что мой диаспоризм — чушь: Джесси Джексон — тоже не совсем Грамши. У Миттерана есть Стайрон, у Кастро — Маркес, у Ортеги — Пинтер, а у Арафата вот-вот появлюсь я.