Операция «Шейлок». Признание (СИ) - Рот Филип. Страница 40
— Долго ли, — спросил я его, — вы пробудете в Америке?
— Не знаю. Если к власти придет Шарон… Не знаю. Сейчас, когда я приезжаю в отпуск домой, мать ходит вокруг меня на цыпочках, словно я только что из больницы, словно я инвалид или калека. Я долго не выдерживаю. Начинаю на нее орать: «Хочешь знать, бил ли я лично кого-нибудь? Нет, не бил. Но чтобы от этого увильнуть, я должен изворачиваться!» Она радуется, начинает плакать, и ей становится легче. Но тут отец начинает орать на нас обоих. «Руки ломают? В Нью-Йорке такое происходит каждую ночь. С черными. Ты что, сбежишь из Америки, потому что в Америке кому-то ломают руки?» Отец говорит: «Возьми британцев, загони их сюда, пусть столкнутся с тем, с чем сталкиваемся мы, — и что, они будут соблюдать моральный кодекс? А канадцы станут? А французы? Государство действует не в духе какой-то высоконравственной идеологии, а в своих интересах. Государство действует так, чтобы уцелеть». — «Тогда, наверно, я предпочитаю быть человеком без государства», — говорю я ему. А он надо мной смеется. «Мы это пробовали, — говорит. — Не сработало». Нужен мне больно его глупый сарказм — я и так почти поверил в его идеи! И все же мне приходится иметь дело с женщинами и детьми, которые смотрят мне в глаза и вопят благим матом. Смотрят, как я приказываю своим солдатам забирать их братьев и сыновей, и видят перед собой израильского монстра в темных очках и армейских ботинках. Когда я это говорю, отец смотрит на меня с омерзением. Посреди обеда швыряет тарелки на пол. Мать плачет. Я плачу. Я — и то плачу! А я ведь никогда не плачу. Но я люблю своего отца, мистер Рот, и потому плачу! Все, что я сделал в жизни, я сделал, чтобы отец мной гордился. Вот почему я стал офицером. Мой отец выжил в Освенциме, когда был на десять лет младше меня. Мне унизительно думать, что я в силах это перетерпеть. Я знаю, что такое реальная жизнь. Я не дурак какой-нибудь, чтобы думать, будто я чистенький или что жизнь простая штука. Такова судьба Израиля — жить посреди моря арабов. Евреи согласились принять эту судьбу вместо того, чтобы не иметь ничего, не иметь никакой судьбы. Евреи согласились с разделом земель, а арабы — нет. Ответь они «да», напоминает мне отец, они бы тоже праздновали сорок лет своей государственности. Но каждый раз, когда им следовало принять политическое решение, они неизменно делали неверный выбор. Да, я все это знаю. Девяносто процентов несчастий произошли с ними из-за идиотизма их же политических лидеров. Я это знаю. Но как взгляну на наше собственное правительство, меня тошнит. Вы мне не напишете рекомендацию для Нью-Йоркского университета?
Здоровяк-военный, вооруженный пистолетом, девяностокилограммовый командир с черным от трехдневной щетины лицом, в камуфляже, провонявшем от пота; и все же, чем больше он рассказывал о том, как сердится на отца, а отец — на него, тем моложе и беззащитнее он мне казался. А теперь эта просьба, произнесенная голосом ребенка.
— Так вот, — засмеялся я, — зачем вы спасли мне жизнь. Вот зачем вы не дали им переломать мне руки — чтобы я смог написать вам рекомендацию.
— Нет, нет, ничего подобного, — торопливо ответил этот мальчик, лишенный чувства юмора, удрученный моим смехом, посерьезневший даже сильнее, чем раньше, — нет-нет, вас бы никто не обидел. Да, такое случается, случается, конечно, я не говорю, что не случается: некоторые из наших зверствуют. Большинство — со страху, кто-то — потому что знает, что другие на него посматривают, не хочет сойти за труса, а некоторые думают: «Пусть лучше такое случится с ними, чем с нами, лучше с ним, чем со мной». Но нет, я вас уверяю — вам реальная опасность не угрожала, ни минуты.
— Это вам угрожает реальная опасность.
— Опасность сломаться? Вы это чувствуете? Видите?
— Знаете, что я вижу? — сказал я. — Я вижу, что вы диаспорист, хотя сами того не сознаете. Вы даже не знаете, что такое диаспорист. Не знаете, какие у вас в действительности есть варианты.
— Диаспорист? Это еврей, который живет в диаспоре.
— Нет-нет. Нечто большее. Гораздо большее. Это еврей, для которого быть подлинным евреем значит жить в диаспоре, для которого диаспора — нормальное состояние, а сионизм — аномалия, диаспорист — еврей, полагающий, что только евреи из диаспоры чего-то стоят, что только евреи из диаспоры уцелеют, что только евреи из диаспоры — настоящие евреи…
Трудно понять, откуда у меня взялась энергия после всего, что я пережил за какие-то двое суток, но здесь, в Иерусалиме, что-то внезапно понеслось, увлекая меня за собой, и, похоже, на эту игру в Пипика у меня было больше сил, чем на что-либо другое. Дав волю языку, я испытал сладострастное ощущение, во мне разыгралось красноречие, и я без устали призывал к деизраилизации евреев, снова и снова говорил без остановки, подчиняясь опьяняющему влечению, — хотя, если честно, оно обеспечивало мне не столь железную самоуверенность, как должно было показаться бедняге Галю, которого и так раздирали мятежные, запретные переживания преданного, любящего сына.
Часть вторая
6
Его история
Когда я подошел к стойке, чтобы взять ключ от номера, молодой портье улыбнулся и сказал:
— Но он у вас, сэр.
— Будь он у меня, я бы его не просил.
— Я вам его отдал, сэр, еще раньше, когда вы вышли из бара.
— Я не заходил в бар. Я сегодня побывал во всех точках Израиля, но только не в вашем баре. Послушайте, я мучаюсь от голода и жажды. Я испачкался, мне нужно принять ванну. Я с ног валюсь. Ключ.
— Хорошо, ключ! — пропел он, притворяясь, что смеется над собственной глупостью, и отвернулся, чтобы поискать для меня ключ, а до меня постепенно дошло, что значит только что мною услышанное.
Получив ключ, я присел в плетеное кресло в углу холла. Тот самый портье, который вначале меня огорошил, минут через двадцать подошел ко мне на цыпочках и тихо спросил, не помочь ли мне дойти до номера; опасаясь, что мне нездоровится, он принес на подносе бутылку минеральной воды и стакан. Я взял бутылку и выпил всю воду, а поскольку портье не уходил и вид у него был встревоженный, заверил, что со мной все в порядке и до номера я смогу дойти без посторонней помощи.
Было без нескольких минут одиннадцать. Если я подожду еще часок, он, может быть, уйдет сам? Или просто наденет мою пижаму и ляжет спать? Возможно, правильное решение — доехать на такси до «Царя Давида» и попросить на стойке его ключ так же небрежно, как он, наверно, получил мой и пошел наверх. Да, поехать туда и переночевать там. С ней. А завтра он встретится с Аароном, чтобы завершить наш разговор, а мы с ней вдвоем продолжим агитацию за наше дело. Я просто начну с того места, на котором закончил свою речь в джипе.
Угнездившись в кресле в углу холла, я сонно развивал мысль, что сейчас еще длится лето прошлого года, а все, что показалось мне текущим моментом, — еврейский суд в Рамалле, отчаявшиеся жена и сын Джорджа, то, как я сыграл перед ними Мойше Пипика, похожая на фарс поездка в такси с водителем, у которого прихватило живот, встреча с израильской армией, стоившая мне столько нервов, то, как я сыграл Мойше Пипика перед Галем — все это было галлюцинацией от хальциона. Да и сам Мойше Пипик — такая же галлюцинация, как и Ванда-Беда Поссесски, как и этот арабский отель, как и Иерусалим. Будь это настоящий Иерусалим, я бы находился там, где останавливаюсь всегда — в гостевом доме муниципалитета в квартале Мишкенот-Шаананим. Повидался бы с Аптером и со всеми моими здешними друзьями…
Встрепенувшись, я всплыл из глубин сна, и оказалось, что по обе стороны от меня — горшки с высокими папоротниками, а тот же добросердечный портье снова предлагает воду и спрашивает, точно ли мне не нужна помощь. Взглянул на часы — полдвенадцатого.
— Скажите, пожалуйста, какое сегодня число, месяц и год?
— Вторник, двадцать шестое января тысяча девятьсот восемьдесят восьмого года. Через тридцать минут, сэр, наступит двадцать седьмое.