Операция «Шейлок». Признание (СИ) - Рот Филип. Страница 41
— И это Иерусалим.
Он улыбнулся:
— Да, сэр.
— Все, спасибо.
Я сунул руку во внутренний карман пиджака. Неужели это тоже была хальционовая галлюцинация — тот банковский чек на миллион долларов? Должно быть, да. Конверт исчез.
Я не стал просить портье, чтобы он позвал управляющего или начальника охраны и предупредил их, что в мой номер проник незваный гость, выдающий себя за меня, — вероятно, сумасшедший и, может быть, даже вооруженный; вместо этого я встал, пересек холл и заглянул в ресторан — не удастся ли в этот поздний час раздобыть там что-то съестное? Вначале потоптался на пороге — а вдруг там сейчас ужинают Пипик с Бедой? Запросто может статься, что она сопровождала его, когда он вышел из бара, чтобы раздобыть у портье мой ключ, запросто может статься, что они пока не трахаются в моей комнате, а едят здесь вместе за мой счет. Почему бы и нет, в довершение всего?
Но кроме компании из четырех мужчин, засидевшихся за кофе за круглым столиком в дальнем углу ресторана, в зале никого не было — даже официантов. Четверка, похоже, прекрасно проводила время, негромко обменивалась смешками, и только когда один из них встал из-за стола, я его узнал: сын Демьянюка, а его спутники-полуночники — адвокаты его отца: канадец Чумак, американец Джилл и израильтянин Шефтель. Наверно, за ужином они разрабатывали стратегию на следующий день, а теперь желали спокойной ночи Джону-младшему. Он был одет попроще — уже не в опрятный темный костюм, в котором я видел его в суде, а в слаксы и рубашку-поло, а заметив в его руках пластиковую бутылку воды, я вспомнил, что прочел в вырезках: за исключением Шефтеля, который живет и работает в сорока пяти минутах езды, в Тель-Авиве, адвокаты и родственники Демьянюка остановились в «Американской колонии»; наверно, он несет воду к себе в номер.
Выходя из ресторана, Демьянюк-младший разминулся со мной, и я, словно его-то и поджидал, развернулся и последовал за ним все с той же мыслью, что и днем раньше, когда наблюдал, как он выходил из здания суда: неужели этому парнишке следует ходить без охраны? Разве нет ни одного бывшего узника, чьи дети, или сестра, или брат, или родители, или муж, или жена были убиты именно там, разве нет никого, кто был там искалечен или доведен до неизлечимого безумия, никого, кто готов отомстить Демьянюку-старшему, отыгравшись на Демьянюке-младшем? Разве нет никого, кто готов держать сына в заложниках, пока отец не сознается? Трудно понять, каким чудом он до сих пор жив и невредим в стране, населенной последними представителями поколения, в истреблении которого, если верить обвинению, столь рьяно участвовал его полный тезка. Неужели во всем Израиле не найдется ни одного Джека Руби?
И тут меня осенило: ну а ты-то сам?
Держась от него в полутора метрах, не больше, я шел за Демьянюком-младшим через холл и вверх по лестнице, подавляя желание остановить его и сказать: «Послушайте, я, например, не вменяю вам в вину уверенность в том, что вашего отца оговорили. Разве вы могли бы придерживаться иного мнения, будучи хорошим американским сыном — таким, как вы? То, что вы верите своему отцу, не делает вас моим врагом. Но в этой стране найдутся люди, которые, возможно, воспримут это иначе. Вы чертовски рискуете, разгуливая вот так. Вы, ваши сестры и ваша мать уже достаточно натерпелись. Но помните, то же самое можно сказать и о многих евреях. Какими бы иллюзиями вы ни тешились, вам никогда не оправиться после этой истории, но и многие евреи до сих пор не вполне пришли в себя после того, что испытали они и их родственники. Пожалуй, вы требуете от них слишком много, когда расхаживаете здесь в красивой рубашке и чистых слаксах, с полной бутылкой минералки в руке… Не сомневаюсь, в собственных глазах вы выглядите совершенно безобидно: при чем тут вода? Но не бередите воспоминаний, когда без этого можно обойтись, не искушайте какого-нибудь ожесточенного, надломленного беднягу, чтобы он потерял власть над собой и совершил что-нибудь предосудительное…»
Когда моя добыча свернула с лестничной клетки в коридор, я направился выше, на верхний этаж, где в середине коридора находился мой номер. Тихонько приблизился к двери номера и прислушался к звукам изнутри; а позади меня, у лестничной клетки остановился некто, глядя в мою сторону, — некто, следовавший за мной в нескольких шагах, пока я следовал за сыном Демьянюка. Ну конечно же, полицейский в штатском! Откомандирован сюда полицией, обеспечивает безопасность Джона-младшего. Либо он ходит за мной, воображает, будто я — Мойше Пипик? Либо выслеживает Пипика, приняв Пипика за меня? Или пришел выяснять, почему нас двое и что мы замышляем вдвоем?
Хотя из комнаты не доносилось ни звука — может, Пипик уже пришел и ушел, успев украсть или уничтожить то, что искал, — я не сомневался: если есть хоть малейшая вероятность того, что он находится в номере, глупо входить внутрь одному, поэтому я развернулся и пошел было обратно к лестнице, но тут дверь моего номера приоткрылась, и из нее высунулась голова Мойше Пипика. В тот момент я уже шагал по коридору с удвоенной скоростью, но, поскольку мне не хотелось показывать ему, как я его теперь боюсь, задержался и даже неспешно сделал несколько шагов назад, туда, где он стоял, высунувшись на полкорпуса в коридор. Увиденное вблизи так меня поразило, что я еле подавил в себе желание броситься наутек, за подмогой. Его лицо я хорошо помнил: оно смотрело на меня из зеркала месяцами, пока у меня длился нервный срыв. Он был без очков, и в его глазах я увидел свой собственный леденящий ужас минувшего лета, глаза были мои — налитые страхом той поры, когда я мог думать только о способах самоубийства. На его лице читалось то, что так пугало Клэр: моя гримаса вечной скорби.
— Вы, — сказал он. И больше ничего. Но в его устах это было обвинение: тот «я», который является мной.
— Входите, — сказал он слабым голосом.
— Нет, это вы выходите. Заберите свою обувь, — он был в носках, в рубашке навыпуск, — заберите все свое, отдайте ключ и катитесь отсюда.
Даже не соизволив ответить, он повернулся спиной и скрылся в номере. Я застыл на пороге, заглянул внутрь: может быть, Беда тут, с ним? Но он растянулся на кровати наискосок, в полном одиночестве, печально созерцая сводчатый беленый потолок. Подушки громоздились в изголовье, покрывало — сдернуто и сброшено на кафельный пол, а рядом с ним на кровати лежала раскрытая книга — мой экземпляр «Цили» Аарона Аппельфельда. Ничто больше в этой комнатке, похоже, не было сдвинуто с места; даже в гостиницах я обращаюсь со своими вещами аккуратно, и, как мне показалось, все лежало так, как я оставил. Вещей у меня было довольно мало: на маленьком письменном столе у широкого арочного окна лежали папка с моими конспектами бесед с Аароном, три кассеты, которые мы с Аароном уже наговорили, и книги Аарона в английском переводе. Поскольку диктофон лежал в моем единственном чемодане, чемодан — в шкафу, запертом на ключ, а ключ — в моем бумажнике, он никаким способом не мог прослушать кассеты; возможно, порылся в рубашках, носках и белье в среднем ящике комода, возможно, позднее я обнаружу, что он даже их как-то осквернил; и все же я сознавал: если он не устроил в ванной жертвоприношение козла, мне здорово повезло.
— Послушайте, — сказал я ему, оставаясь на пороге. — Я сейчас приведу гостиничного сыщика. Он вызовет полицию. Вы вторглись в мою комнату. Вы посягнули на мою собственность. Не знаю, что уж вы могли тут прихватить…
— Что я прихватил? — с этими словами он заворочался, приподнялся, сел на край постели, обхватив голову руками, так что я на время перестал видеть скорбное лицо и замечать его сходство с моим собственным — сходство, по-прежнему ужасавшее и изумлявшее меня. Он тоже сейчас не мог видеть меня и замечать это сходство, пленившее его по мотивам, личные нюансы которых оставались для меня неясными. Я понимал, что люди все время пытаются преобразиться: каждый подвержен тяге быть не таким, каков есть. И, чтобы не выглядеть так, как они выглядят, не говорить так, как говорят, не сталкиваться с тем отношением, с каким сталкиваются, не страдать так, как страдают и т. п., и т. д., люди меняют прически, портных, супругов, произношение, друзей, меняют адреса, носы, обои, даже государственный строй — делают все, чтобы стать больше похожими на себя, или меньше похожими на себя, или более-менее такими, как показательный прототип, образ которого дан им на всю жизнь в качестве примера для подражания или объекта страстного и категорического неприятия. Пипик не только зашел дальше, чем большинство людей на свете, — он уже, в своем отражении в зеркале, невероятно эволюционировал, перешел в состояние другого; не осталось почти ничего, чего бы он еще не сымитировал или не нафантазировал. Могу понять этот соблазн — стереть себя и сделаться, пусть несовершенным и подложным, но в каком-то новом, увлекательном духе; я тоже поддавался этому соблазну, и не только несколькими часами раньше, в обществе Зиадов, а потом в обществе Галя, но и в гораздо более широком масштабе — в своих книгах: я выглядел, как я, разговаривал, как я, даже претендовал на приличествующие случаю страницы собственной биографии, и все же под изображавшим меня маскарадным костюмом я был кем-то совсем другим.