Операция «Шейлок». Признание (СИ) - Рот Филип. Страница 77
Я тщетно ждал, пока он заговорит, но он либо счел, что я лгу и что-то от него утаиваю, а его миллион уже внесен на мой банковский счет, либо хотел даже большего, либо его вообще здесь не было.
— И я прошу прощения, — сказал я, — за Беду. За Ванду Джейн. Для человека, который перенес такие физические страдания, как вы, перенес и остался жив, это, разумеется, горькое и возмутительное происшествие. Наверняка оно вас взбесило еще сильнее, чем история с чеком. Я не рассчитываю, что вы поверите, скажи я вам, что не хотел и не стремился разбить вам сердце. Вы, разумеется, иного мнения. Думаете, я вознамерился проучить вас и унизить. Думаете, я вознамерился украсть то, что вам всего дороже. Думаете, я вознамерился ударить по самому больному месту. Мне бессмысленно уверять вас, что вы ошибаетесь. Тем более что вы, возможно, отчасти правы. Психология человека такова, что вы, возможно, правы даже целиком. Но, поскольку правда есть правда, позвольте мне подсыпать вам соли на раны, умножив оскорбительность и несправедливость, — я поступил так, как поступил, отчасти движимый определенными чувствами. Чувствами к ней, я хочу сказать. Я хочу сказать, что мне оказалось не легче, чем вам, смирить свой мужской отклик на ее магнетическое обаяние. В этом мы тоже похожи. Я сознаю, что вы имели в виду вовсе не такое партнерство, но… Но — нет, ничего. Хватит. Я что-то не то несу. Я так поступил. Я так поступил и в похожих обстоятельствах, вероятно, попытался бы поступить так снова. Но таких обстоятельств не будет, обещаю вам. Инцидент больше не повторится. Теперь я просто прошу вас признать: когда меня схватили и похитили, когда я испытал весь ужас, связанный с тем, что я, сидя в этой комнате, не знаю, что мне уготовано, я достаточно наказан за свой грех против вас.
Я подождал ответа. «Я сознаю, что вы имели в виду вовсе не такое партнерство». Эти слова я произнес напрасно, но в остальном, подумал я, в условиях столь неопределенного угрожающего положения никто не мог бы высказаться изворотливее. Малодушия я тоже не проявил. Я сказал более или менее то, что он хотел от меня услышать, но при этом — нечто более или менее правдивое.
Однако, не получив никакого ответа, я моментально утратил изворотливость, которая во мне все-таки, возможно, есть, и объявил — причем мой голос уже не звучал размеренно и спокойно:
— Пипик, если вы не можете меня простить, подайте мне знак, что вы там, что вы здесь, что вы меня слышите, что я не со стенкой разговариваю! — Либо, подумал я, я разговариваю с кем-то, кто еще меньше склонен прощать, с кем-то, способным на упреки, которые еще суровее, чем молчание Пипика. — Чего вы требуете, жертву всесожжения? Я больше никогда даже близко не подойду к вашей девушке, мы раздобудем для вас ваши проклятые деньги — скажите что-нибудь, прямо сейчас! Ну же, говорите!
И только тогда я понял, чего он на самом деле от меня требует, — мало того, я наконец-то понял, как неуклюже с ним обошелся, как неуклюже обходился с самого начала, как непростительно сам себе навредил своей оплошностью, отказывая самозванцу в том, чего любой самозванец жаждет, в том, без чего ему никак нельзя, в том обряде миропомазания, который только я мог совершить над ним в убедительной форме. Только когда я произнесу свое имя так, как будто считаю, что оно — и его тоже, только тогда Пипик появится передо мной и начнутся переговоры ради усмирения его гнева.
— Филип, — сказал я.
Он не откликался.
— Филип, — сказал я снова, — я вам не враг. Я не хочу быть вашим врагом. Я хотел бы, чтобы у нас были теплые отношения. Я почти раздавлен тем, чем обернулась вся эта история, и, если еще не поздно, я хотел бы стать вашим другом.
Ничего. Никого.
— Я был язвительным и бесчувственным, и я наказан, — сказал я. — Это несправедливо — возвышать себя и принижать вас, обращаясь к вам так, как я к вам обращался. Мне бы следовало называть вас вашим именем так, как вы называли меня моим. И отныне я буду это делать. Буду. Буду. Я Филип Рот, и вы Филип Рот, я подобен вам, и вы подобны мне, по имени и не только по имени…
Но он на это не купился. Либо его там не было.
Его там не было. Через час дверь распахнулась, и в класс, ковыляя, вошел Смайлсбургер.
— Дождались меня? Очень любезно с вашей стороны, — сказал он. — Мне страшно неудобно, но меня задержали.
10
Не враждуй на брата твоего в сердце твоем
Когда он вошел, я читал. Чтобы создать у любого возможного наблюдателя впечатление, что я пока не парализован страхом или не одержим галлюцинациями, что дожидаюсь я с таким видом, будто нахожусь в банальной очереди к стоматологу или парикмахеру, чтобы отвлечься от испуга, приковавшего меня к стулу, а также — и в этом я всего острее нуждался — сосредоточиться на чем-либо, кроме чрезмерно дерзкой отваги, настойчиво побуждавшей меня выпрыгнуть в окно, я достал из обоих карманов предполагаемые дневники Леона Клингхоффера и, сделав колоссальное умственное усилие, перевел себя на путь словесности — совсем как переводят вагоны на запасный путь.
Как бы обрадовались мои учителя, подумал я, — он даже здесь читает! Но это был не первый и не последний случай, когда, беспомощный перед грозящей неизвестностью, я ухватился за печатное слово в надежде унять свои страхи и удержать мир от полного распада. В 1960 году менее чем в сотне метров от стен Ватикана я однажды вечером сидел, совершенно один, в приемной безвестного итальянского врача и читал роман Эдит Уортон, пока за дверью, в операционной, моей тогдашней жене делали нелегальный аборт. Как-то раз в самолете, двигатель которого пугающе дымил, я услышал леденяще-спокойное объявление пилота, сообщавшего, как и где он собирается совершить посадку, и сразу же сказал себе: «А ты просто читай Конрада, как читал, не отвлекайся», — и снова уткнулся в «Ностромо», упрятав на периферию сознания едкую мысль, что, по крайней мере, я смогу умереть так, как жил. А через два года после удачного побега из Иерусалима, срочно среди ночи госпитализированный с коронарной недостаточностью в Нью-Йоркскую городскую больницу, с кислородной трубкой в носу, в окружении целого созвездия врачей и медсестер, скрупулезно следивших за признаками жизни в моем теле, я ждал решения об операции на моих полузакупоренных артериях и тем временем читал, не без удовольствия, веселый роман Беллоу «В связи с Белларозой». Книгу, за которую цепляешься в ожидании худшего, ты вряд ли когда-нибудь сможешь толком пересказать — но никогда не забудешь, как за нее цеплялся.
Когда я, маленький мальчик, сидел в моем первом в жизни классе — вспомнил я, уже зрелый мужчина, послушно сидя в классе, который, как неотступно подсказывал разум, мог стать моим последним, — меня завораживал алфавит, начертанный белым на черном фризе высотой сантиметров пятнадцать, тянувшемся над классной доской: Аа ВЬ Сс Dd Ее, — каждая буква, написанная наклонным почерком, экспонировалась в двух ипостасях: родитель и дитя, предмет и тень, звук и эхо и т. п. и т. д. Двадцать шесть ассиметричных пар подсказывали смышленому пятилетнему мальчику все дуальности и соответствия, которые только мог объять детский ум. Каждая буква была столь многообразно витиевата и противоречива, а любые две, вместе взятые, выглядели столь соблазнительно в своем слегка дисгармоничном соседстве, что, даже если воспринять фриз с алфавитом так, как впервые воспринял его я, — как фигуры в профиль, наподобие персонажей царской охоты на львов, изображенной ниневийскими скульпторами за тысячу лет до Рождества Христова, — эта процессия, марширующая на месте в сторону дверей класса, представляла собой неиссякаемо богатое ассорти ассоциаций. А когда до меня дошло, что каждая пара в этой композиции, графические свойства которой уже сами по себе дарили чистую роршахианскую радость созерцания, имеет собственное имя, у меня началось — как началось бы, наверно, у всякого человека, сколько бы ему ни было лет — приятнейшее из возможных расстройство сознания. Для полного экстаза недоставало только посвящения в великую тайну: как склонить эти буквы к соединению в слова. Такой окрыляющей радости, которая вдобавок динамично расширяла границы моего сознания, я не испытывал с тех пор, как научился ходить — за полторы тысячи дней до того момента; и долго еще в моей жизни не возникало ничего даже сопоставимого по вдохновляющей мощи, пока над ангельским детством не возобладали стимуляторы столь же могучие, как язык, — опасные соблазны плоти и неугомонная тяга мужского члена к фонтанированию.