Операция «Шейлок». Признание (СИ) - Рот Филип. Страница 79

Ниже — впечатления, которые я начал записывать начерно еще до того, как Смайлсбургер лукаво вышел на сцену и многословно объяснил, зачем я здесь на самом деле. Когда он обработал меня как следует, я обнаружил: две тысячи сочувственных слов в память о человечности Клингхоффера — лишь самое малое, чего требовали обстоятельства.

Чрезвычайная ординарность заметок. Абсолютно здравая ординарность К. Жена, которой он гордится. Друзья, с которыми он любит проводить время. Немножко денег, выкроенных на круиз. Делать то, что ему хочется делать, на свой собственный безыскусный манер. Наглядное олицетворение — эти дневники — «нормализации» евреев.

Ординарный человек, который по чистой случайности попал в водоворот исторической борьбы. Жизнь, прокомментированная историей там, где никак не ждешь вмешательства истории. На круизном лайнере, который во всех отношениях внеисторичен.

Круиз. Самое безопасное, что только может быть. Плавучая тюрьма. Ты никуда не движешься. Это круг. Перемещения беспрерывные, но никакого прогресса. Жизнь поставлена на паузу. Ритуальное промежуточное состояние. Времени хоть отбавляй. Ты изолирован, как в полете на Луну. Путешествуй, замкнувшись в своем кругу. Со старыми друзьями. Не надо учить языки. Не надо опасаться непривычной пищи. Ты на нейтральной территории, путешествие под охраной. Но никаких нейтральных территорий не бывает. «Ты, Клингхоффер из диаспоры, — злорадствует воинствующий сионист, — даже там, где ты полагал, будто тебе ничего не угрожает, вышло иначе. Ты был еврей, а евреи даже на круизном лайнере — не на круизном лайнере». Сионист порицает стремление евреев жить нормальной жизнью где угодно, только не в Крепости Израиль.

Ловкость ООП: эти обязательно придумают, как им внедриться в самоуспокоительные фантазии еврея. ООП тоже отрицает, что евреи могут находиться в подлинной безопасности, если только не вооружены до зубов.

Дневники К. читаешь, держа в голове всю их композицию, совсем как дневники А. Ф.[71]. Знаешь, что он умрет и какой смертью умрет, а потому читаешь их от конца к началу. Знаешь, что его вышвырнут за борт, и потому все его скучные мысли — мысли, которые и есть окончательный итог существования каждого из нас, — озаряются беспощадным красноречием, и К. внезапно становится живым человеком, описывающим все блаженство жизни.

Значит, евреи были бы такими же скучными людьми, как все остальные, если бы не имели врагов? Вот мысль, на которую наводят эти дневники. Пуля в лоб — вот что придает экстраординарный характер всем этим безобидным банальностям.

Если бы на свете не было гестапо и ООП, эти два еврейских автора (А. Ф. и Л. К.) не публиковались бы, остались бы неизвестными; если бы на свете не было гестапо и ООП, многие еврейские писатели не обязательно остались бы неизвестными, но ничуть не походили бы на тех писателей, которыми сделались.

Стиль, интересы, ритм мыслей в таких дневниках, как у К. и А. Ф., подтверждают все те же вопиющие невеселые факты: во-первых, евреи — ординарные люди; во-вторых, им отказано в праве на ординарную жизнь. Ординарность, блаженная, серая, ослепительная ординарность сквозит тут в каждом наблюдении, в каждом чувстве, в каждой мысли. Стержень еврейской мечты, искра, воспламеняющая и сионизм, и диаспоризм: евреи были бы ординарными людьми, если бы могли забыть про то, что они евреи. Ординарность. Неприметность. Тихая монотонность. Существование вдали от бурь. Неизменная безопасность в твоем личном маленьком круизе. Но этому не суждено сбыться. Быть евреем — невероятная драма.

Хотя я познакомился со Смайлсбургером лишь днем раньше, за обедом, но, увидав, как он входит на костылях в дверь класса, испытал изумление — такое испытываешь, повстречав на улице спустя тридцать-сорок лет бывшего одноклассника, бывшего соседа по общежитию или бывшую любовницу — какого-нибудь простака или какую-нибудь инженю, чья неподвластность переменам вошла в легенды, но теперь время явно навязало им другие, совершенно неподходящие им амплуа. Смайлсбургер был все равно что близкий друг, которого я мнил давно умершим, а он объявился — вот какой зловещей встряской стало для меня открытие, что заточением своим я обязан не Пипику, а ему.

Ну а если из-за «украденного» миллиона он заключил союз с Пипиком… а если это он с самого начала подрядил Пипика расставить мне ловушку… а если это я каким-то образом завлек в ловушку их обоих, если я, сам того не сознавая, делаю что-то и не могу остановиться, совершаю действие, полярно противоположное желаемому, и в результате все со мной происходящее происходит как бы без моего малейшего участия? Но нет, приписать себе главную роль в ситуации, когда я как никогда остро ощущаю себя игрушкой в руках всех остальных, — нет, это было самое парализующее из всех моих умозаключений, и я отбросил эту версию, мобилизовав остатки здравомыслия, которые еще сохранились у меня после неполных трех часов ожидания в этой комнате. Свалить вину на себя — просто еще один способ не вдумываться, самая примитивная адаптация к череде маловероятных событий, банальная, универсальная фантазия, ничего не говорящая о том, как я связан со всем, что тут творится. Я же не вызвал сюда, применив какие-то тайные заклинания, этого калеку, именующего себя Смайлсбургером, не накликал его тем, что он померещился мне в буфете в фойе суда, где вообще-то за кассой сидел старик, даже мало похожий на него внешне, как я теперь понимаю. Я отпускал идиотские ляпы и даже впадал в маразм, но сам лично ничего не накликал: это не моя фантазия рулит событиями, а их фантазия — кем бы «они» ни были — сейчас рвет мою фантазию в клочья.

Он был одет точно так же, как днем раньше в час обеда: аккуратный голубой деловой костюм, галстук-бабочка, кардиган поверх накрахмаленной белой сорочки — наряд щепетильного хозяина ювелирного магазина; а его странный рифленый череп и чешуйчатая кожа по-прежнему наводили на мысль, что жизнь, отмеряя ему проблемы, не мелочилась, не свела чувство утраты только к потере чувствительности в ногах. Его торс раскачивался между костылями, словно полупустой мешок с песком, локти опирались на подковообразные держатели, прикрепленные к костылям, и передвижение было для него сегодня такой же мучительной нагрузкой, как и вчера, как и, наверно, с тех времен, когда его сразило и ограничило в возможностях увечье, придающее ему изможденный, измочаленный вид человека, обреченного даже стакан воды вырывать у судьбы с боем. А в его английском все еще звучал иммигрантский акцент уличных торговцев, которые сбывали постельное белье с ручной тележки и селедку из бочки в трущобах, где обосновались мои дед и бабка, где вырос мой отец. Но за истекший день появилось и нечто новенькое: если вчера казалось, что в этом теле содержится лишь совершенно неописуемый жизненный опыт, сегодня он источал ласковое милосердие, в его суровом рокочущем голосе зазвенело веселье, словно он не тяжело волок себя по классу, опираясь на палки, а занимался слаломом на склонах Гштада. Демонстрация такой подвижности этой развалиной показалась мне то ли злейшей самопародией, то ли приметой, что его сверх всякой меры истерзанный остов выкован из стопроцентной выносливости.

— Дождались меня? Очень любезно с вашей стороны, — сказал он, доковыляв почти до моего стула. — Мне страшно неудобно, но меня задержали. По крайней мере, у вас нашлось что почитать. Что ж вы не включили телевизор? Мистер Шакед как раз подводит итоги. — Развернувшись в три маленьких прыжка — буквально совершив пируэт на костылях, — он добрался до учительского стола в передней части класса, нажал кнопку, и на экране возникла живая картина судебного процесса. Действительно, Михаэль Шакед обращался к трем судьям на иврите. — Это сделало его секс-символом — все израильские женщины теперь влюблены в обвинителя. А окно они не открыли? Как же здесь душно! Вы поели? Вам ничего не предложили? Обед? Суп? Салат? Жареного цыпленка? Что-то из напитков — пива? Газировки? Просто скажите, что вам больше нравится. Ури°! — позвал он. В распахнутую дверь шагнул один из той парочки похитителей в джинсах, которые показались мне смутно знакомыми на парковке, где моим последним поступком свободного человека стала помощь священнику-антисемиту. — Ури, почему нет обеда? Почему окна закрыты? Никто не включил телевизор! Никто ничего не делает! Вы только принюхайтесь! Они играют в карты, они курят. Иногда они кого-нибудь убивают — и думают, что в этом состоит вся работа. Обед для мистера Рота!