Молёное дитятко (сборник) - Бердичевская Анна Львовна. Страница 12

Миска с кашей еще только начинала полет, как мама раскаялась в этом своем порыве. Нельзя горячей кашей лепить в лицо женщине. Даже если она грязно выругалась.

После, вспоминая, мама сама себе удивлялась — что на нее нашло? Может, это воздух свободы, небо над головой вскружили ей голову?

Но дело было сделано. Тетка орала благим матом, мама ждала, что ее растерзают, и я в ее животе совсем притихла.

Маму не растерзали. Вся столовая сбежалась посмотреть, что натворила новенькая. Драться, будучи на сносях, горячей кашей — такого еще не видели в женском лагере для беременных женщин, молодых матерей и инвалидов. Но облепленная пшенкой физиономия огромной тетки никого не огорчила. Вся столовая гремела, охала и рыдала от смеха долго, до изнеможения. Хохотали и блатные, и политические, и те разнообразные, которых было больше всего, и вертухаи-охранники, и хлеборезка, и вольнонаемная повариха, и «шестерки» на раздаче. Смеялась и Натка Звездочка, главная из тех четырех, что сидели за столом, где мама нашла себе место. В конце концов тетка как-то отскребла кашу хлебом, умылась под стоявшим у дверей рукомойником и ушла в дальний угол столовой. А маме юркая шестерка с раздачи принесла новую миску каши с кубиком настоящего масла, оплывающим на вершине дымящего пшенного кургана. И мама без разговоров принялась кашу уплетать, не глядя особенно по сторонам, заедая и собственный страх, и нежданный успех. Маме все время хотелось есть. Потому что это мне хотелось.

Натка Звездочка тоже ела с аппетитом, потому что была розовой и кудрявой кормящей матерью двухлетнего Славика… а также плечистой и грозной рецидивисткой, промышлявшей на воле грабежом и разбоем.

Натка ела и поглядывала на маму с любопытством. И вот она спросила:

— Вы что такая смелая? Никого не боитесь?

И мама ответила, не поднимая головы:

— Никого.

Они продолжали есть кашу. А когда настала очередь жидкого и мутноватого чая, Натка вдруг еще спросила:

— И меня не боитесь?

Мама ответила:

— Пока нет. А что, надо бояться? — и подняла на Натку глаза от чая. Посмотрела в ее румяное лицо, заглянула в холодные ясные очи и в тот самый миг стала бояться.

А Натка помолчала чуть-чуть, подумала. И сказала:

— Посмотрим.

Она встала из-за стола и пошла не спеша к выходу в своих ватных стеганых штанах, облегающих могучие бедра. Соседки по столу переглянулись и со значением посмотрели на маму.

Маме вертухай указал место в третьем бараке. Здесь обитали «придурки» — шестерки, старухи-колхозницы, попавшие в лагерь по доносу соседей за украденное в поле кило гнилой картошки, проштрафившиеся кассирши сберкасс — много их было после отмены карточек и обмена денег… Барак был грязным и холодным, на ночь истопили печь, но дрова экономили. После отбоя к маме на нары присела уже знакомая девчонка с раздачи и зашептала скороговоркой, без знаков препинания, но с одышкой:

— Вам бы поосторожнее… вам темную… вам и до родов… Натка не спустит… ей нельзя — она козырная… вы бы того… в другой барак…

И ушла.

Тогда мама свернула свой тюфяк и одеяльце с подушкой, взяла узелок с одеждой и пошла из третьего барака в соседний. Там места не нашлось. Не нашлось и в следующем. И везде на маму смотрели по-разному, но одинаково пристально. В конце концов нужно же было где-то ночевать. Мама набралась храбрости и вошла в последний барак, из трубы которого сыпались искры веселого жаркого огня вместе с кудрявым, как волосы Натки Звездочки, дымком.

Это был барак, где жили «люди». Здесь было тепло и чисто, и просторно. Нары стояли пореже, и не все верхние были заняты. За столом в центре барака сидели в голубых майках и ночных рубахах дородные женщины. В белой сорочке с красно-черной украинской вышивкой по вороту сидела там и Натка Звездочка. Мама стояла в дверях, все смотрели на нее и молчали. Натка встала, потянулась, хрустнув плечами, и пошла к своим нарам. И тогда староста барака Вера Харина, сидевшая за убийство мужа, тоже встала и указала маме ее нары рядом со своими. Никто в тот вечер ни слова не сказал.

Вера Харина все годы оставалась маминой соседкой, строгой, но справедливой и спокойной женщиной с обрубленными на левой руке пальцами. Про мужа она говорила, что не жалеет, и сейчас бы убила. Такой уж был муж. А про пальцы ничего не говорила, но все знали, что мужа Вера зарубила топором, а потом от отчаяния, тем же топором, хватила себя по пальцам.

Укладываясь на ночь, мама положила под подушку чугунную непроливашку — единственное имевшееся у нее оружие. Так она и спала в этом разбойничьем, но теплом и чистом гнезде — с чугунной непроливашкой вместо маузера под подушкой. Пока не родилась я. И Натка стала одной из моих кормилиц. А Вера Харина — одной из моих нянек.

Аккордеон

(1950)

В женской зоне первые три года не было бани. И колодца не было, воду привозил с воли в большой деревянной бочке вольнонаемный старик-инвалид. Бочка стояла на повозке с полозьями, и даже летом эту повозку со скрипом волок огромный и неторопливый черный бык. Мама говорила, что моими первыми в жизни словами были — БЫК, МАК, ДЫМ. Все поименованное в лагере было, бык и мак в единственном числе, зато дымов, особенно морозными зимами, из-за высокого забора подымался целый лес.

Баня, как и колодец, находилась в мужской зоне, за тремя высоченными, увитыми колючей проволокой глухими дощатыми заборами. Арестанток водили мыться строем и под конвоем в мужскую зону. Мама множество раз рассказывала при мне или даже просто мне, как это происходило.

Банный день устраивался раз в две недели по воскресеньям, и с самого утра начинались приготовления к предстоящему событию. Несколько суток перед тем женщины копили «водяную пайку», чтобы хоть как-то помыть головы и накрутить бигуди, сделать прически, постирать и подсинить белые — простроченные или кружевные — воротнички, которые выпускались поверх ватников или сатиновых курток — лагерной униформы, обязательной для передвижения праздничным строем (по будням начальство не следило, в чем арестантки ходят, им и платья носить не возбранялось, только мало у кого они были). Даже зимой женщины шли в баню с непокрытыми головами, повязывая разве что шарфики и яркие ленты на свои кудри и пышные прически. На макияж шли подручные средства — из борщей загодя вытаскивались и копились жалкие кусочки вываренной свеклы, припасались также уголь из печей и побелка со стен. Особую заботу у женщин вызывали туфли. Все, как могли, приводили в порядок обувь, а несколько умелиц приноровились прибивать каблуки к арестантским бахилам. Все блестящее — от консервных банок до битых стаканов — отыскивалось и похищалось из нехитрого тусклого инвентаря лагерной жизни и превращалось в бижутерию.

Со всем этим безумием когда-то, давно, начальство пыталось бороться. Но плюнуло.

И вот наступал торжественный час. Женщины в полной боевой раскраске, с шайками и мочалками собирались на плацу перед бараком, в котором размещалась столовая, она же красный уголок. Там строились в колонны по четыре, и маленькие смертельно завидовали высоким, потому что высокие становились правофланговыми и вообще были виднее. Однако общее радостное возбуждение объединяло всех. Но вот строй замирал, начальник лагеря лично осуществлял перекличку и, наконец, командовал: «В баню шагом арш!» И открывался проход в трех заборах с колючей проволокой, «попки» на четырех вышках прижимали щеки к прикладам длинных винтовок довоенного образца, держа «на мушке» самых видных красавиц. У последних ворот, тех, что вели уже туда, в чужой и волнующий, пахнущий мужиками мир, раздавалась команда: «Запевай!» И Натка Звездочка, молодая краснощекая рецидивистка, во всю матушку разевая от природы румяный рот, запевала «Катюшу». Строй женщин входил в мужскую зону.

Лагерь, в котором все это происходило, размещался на лысой вершине холма на окраине города, под домами которого в недрах холодной уральской земли на многие десятки километров кружили просторные тоннели соляных шахт, а небо над городом заволакивали пышные и разноцветные дымы химических заводов, выпаривающих из подземной соли всю таблицу Менделеева. С женской половины лагеря, размещавшейся на самой маковке холма, из-за забора ничего, кроме верхушек заводских труб и ядовитых клубов дыма, видно не было. Но стоило пройти сквозь ворота между зонами, как со ската холма открывался величественный вид на волнистые увалы уральских гор и тайгу, их покрывавшую. Там не пахло ни ленинизмом-сталинизмом, ни бандитизмом-уголовщиной, ни химией, ни даже русским духом. Вообще не пахло человеком. Только вечностью.