Молёное дитятко (сборник) - Бердичевская Анна Львовна. Страница 22

Кузнечик, я думаю, депрессией не болел. Он был просто вот такой тип, достаточно живучий. Но бациллоноситель… Он отдал ракетку, уронил воланчик, бросил небрежно свои ужасные слова… И ушел. И жил себе… А я потихонечку погибала, все глубже увязая в этом зыбком, распадающемся, иллюзорном мире, все подробности которого одна за другой выцветали и осыпались, становились серой пылью. Я и сама выцветала и исчезала, как одна из миллионов ненужных подробностей. Никому не нужных. И никогда. Да, конечно, маме… Но и мама, возможно, была лишь иллюзией.

Мое существование стало необязательным, скучным, тягостным делом. Каждое утро, когда я просыпалась, мне хотелось просто лежать, лежать физиономией к стенке, в надежде как-нибудь исчезнуть. Без объяснений.

Только одно обстоятельство, одна светящаяся, доставляющая боль, то есть все-таки горячая и не выцветающая, точка в моем сознании заставляла меня вставать и делать все как всегда. Почти как всегда. Стараться. Точкой этой была жгучая жалость. Моя любовь к маме в эти черные времена стала всего лишь жалостью, но и этого пока хватало, чтобы как-то сопротивляться.

До сих пор мама все про меня понимала. А тут на нее нашла благодатная слепота. Жизнь ей досталась страшная, но у нее было одно прекрасное свойство, она никогда не могла поверить в самое страшное. В то, например, что я могу умереть. И уж тем более она никак не могла бы представить, что я могу умереть от тоски. Что за чушь! Это даже не страшно, этого просто не может быть! Она иной раз вглядывалась в мою спокойную физиономию, я стойко выдерживала ее взгляд. И ходила в школу. И получала тройки уже не только по химии. Но все же не двойки. Вот только в бадминтон я не играла вовсе.

Кончился учебный год, началось лето, короткое в наших краях и оттого обычно такое радостное. Но оно летело мимо меня, как ветер пустыни, только ледяной ветер сменился знойным.

Тем временем я, несмотря ни на что, быстро росла и вообще менялась. У меня, например, в то лето появилась девичья грудь. Вот тебе на. Я как-то не замечала, а когда заметила, то так удивилась, что, несмотря на депрессию, тайно провела утро у зеркала. Эти новости были мне совсем ни к чему, я смотрела на себя в зеркало как на женщину пожившую и совсем незнакомую, чужую. Это была не я.

К концу лета мне стало совсем невмоготу. Даже представить себе, что я, которая уже даже не я, должна буду ходить в школу, изображать усердие, вообще какую-то деятельность, было тошно… Однако уже назревала развязка этой мучительной и, казалось, безвыходной истории. Время — благословенная вещь, всему приходит конец. И если на том свете времени нет, то можно вообразить, что настоящий ад — это застрять, «влипнуть» в безвременье в неподходящий миг… Например, когда депрессия.

В последних числах августа, совершенно совпадая с моим внутренним состоянием, природа творила странное. Несколько дней подряд стояла удушливая духота, а в небе сгущались сухие и многослойные, с разной скоростью летящие тучи. Назревала и назревала гроза, и никак не могла наконец-то назреть, грохнуть, разрядиться. Все это чувствовали. Но я точно знала, что это не тучи летят, а летят мои последние дни и часы. И природа это знает. Все, я кончилась. Я была как сухая туча в этом августовском небе, и меня быстро несло во тьму, из которой нет возврата.

Но в то же самое время я покорно слушалась маму. А она начинала тревожиться. Может, из-за погоды. Она то укладывала меня спать ни свет ни заря, то мерила температуру, то поила липовым чаем. А субботним вечером позвала в кино. Видимо, решив, что мне надо развеяться. И вот я потащилась с мамой в кинотеатр, где шла какая-то трескучая, мучительная для меня комедия. В конце концов и она кончилась, и мы вышли из зала вместе с другими зрителями, почти все знакомыми. Была там и Люся. Был и Кузнечик со своей унылой свитой. Меня это не взволновало, хотя какой-то знак в этом был. Мир как бы сходился в одну, финальную, точку.

Пока шел фильм, опустились сумерки, и на улице зажглись фонари. Мы шли с мамой под руку, она что-то оживленно мне говорила. Я не слышала. Мне вдруг стало все видно как бы со стороны, откуда-то сверху и сбоку. По улочкам поселка из пункта по имени кинотеатр расходились люди, самой оживленной дорожкой была та, что вела к станции. По ней мы и шли. Я отчетливо видела себя с мамой, а несколько сзади, шагах в двадцати пылил башмаками Кузнечик с «шестерками», а еще позади Люся шла с несколькими одноклассниками. Было почти многолюдно — пришло время вечерней электрички, с нее и валил народ. Во встречном потоке людей — из кинотеатра и со станции — не было ничего необычного. Только слышно стало, как пьяные, молодые, по-петушиному срывающиеся голоса грязно бранятся… Это ведь был обыкновенный уральский поселок, в грязной брани недостатка здесь не было никогда. Но я все так же словно сверху увидела этих подростков, и мне ясно стало — вот оно, это они!

Они рвались, не разбирая дороги, сквозь пыльные кусты акации, сквозь газон с лопухами, крапивой и золотыми шарами, и я знала, они говорили о смерти, что сейчас кто-то уж точно умрет, и они говорили правду, а грязная брань была просто привычкой. Они были маленькие и жилистые, с безумными глазами, они ни черта не соображали. Они были готовы убить. Мне было совершенно ясно кого. Я остро почувствовала ту самую, едва ощутимую, но совершенно реальную связь жертвы с убийцей, связь, о которой каждый что-то да знает, даже если не был ни жертвой, ни убийцей.

Мне не было страшно. Меня просто уже не было.

Но мама — была. И она была абсолютно собой, живой, настоящей. Она даже и не заметила того простого и очевидного факта, что нам навстречу идут убийцы, а уж о том, что убить должны меня, мама не могла и в самом страшном сне увидеть. Это было исключено из ее сознания. Она двигалась навстречу к этим четырем, как к несчастным, изуродованным и брошенным детям. Они быстро и неровно шли, поддерживая друг друга, один из них был в окровавленной голубой майке, с разбитым лицом, а крайний с другой стороны этой шеренги размахивал здоровой финкой. Финок моя мама насмотрелась в лагере, этот предмет хорошо ей был знаком и паники не вызвал. И вот, мама неожиданно опередила меня, подошла к ним, вернее, к тому, с разбитой рожей, и подстроилась под его неровный шаг, и стала что-то негромко и буднично ему втолковывать, что, парень, тебе надо промыть рану, что, кажется, глаз всерьез пострадал, что тут неподалеку живет фельдшерица Зина, что надо бы поскорее к ней… И странное дело, этот окровавленный как-то обвис и начал уже приотставать от своих, отлепляться. А остальные трое по инерции, по набранному ходу уже миновали меня, но оглянулись на приятеля, которого мама уже как-то сама и поддерживала. Они мою маму просто не видели. Она была прозрачна для них. Она не была для них жертвой. Она почему-то не годилась вовсе. А я бы им очень даже годилась, но они меня проглядели, отвлеклись. И как морковку из грядки, они выдернули своего приятеля от мамы и рванули дальше, вперед, к кинотеатру. Их окровавленный был для них знаменем полка, его раны — поводом к убийству, любому убийству, кого угодно, кто готов умереть. Я была готова. Но они меня проглядели, моя мама и потеря знамени их отвлекли.

Как ни в чем не бывало мама снова взяла меня под руку, что-то такое сокрушенно говоря об одичании народа и что глаз-то парень действительно может потерять.

А я шла, не чуя ног, но уже спустившись с той черной тучи, одной из многих, зависших над поселком.

И тут мы услышали Люсин отчаянный визг, и кто-то закричал: «Зарезали-и!» И снова я услышала Люсин вопль: «Кузнечик! Кузнечик!..» И много, много людей побежали отовсюду, улица переполнилась народом, а мама, сразу все поняв, обняла меня за плечи и почти побежала, и потащила меня к дому, повторяя: туда нельзя, не надо этого видеть, тебе нельзя туда…

У дома меня вырвало, вывернуло наизнанку, а дома я потеряла сознание. Я болела три дня, температура была под сорок, и мама от меня не отходила, не впуская в дом никого, кроме фельдшерицы Зины, с которой дружила. Сквозь жар и дикую головную боль я слышала, о чем они шептались. Зина рассказывала, как умер Толя Кузнецов. На глазах у Люси и у моих одноклассников эти приезжие парни окружили его, и тот, что с финкой, без лишних слов сунул ножик Толе в печень. А Толя и не сопротивлялся, только улыбался как-то странно. (Я знала — как.) Парни своего раненого бросили — и врассыпную. Но их поймали, всех. Наутро они протрезвели в милиции и говорили, что ничего не помнят. Они даже и не знали, кто из них убийца.