Молёное дитятко (сборник) - Бердичевская Анна Львовна. Страница 24

Странно, никогда мне не приходилось видеть соревнования лучников, однако круглые половики Рыжовых, подвешенные на прищепках к веревке, ведь и впрямь были похожи на большие и яркие мишени для лучников. Много лет спустя по телевизору показали, и я убедилась, как была тогда права…

Я стала собираться на стрельбы. Кроме верескового лука, требующего в выборе дерева и в изготовлении немалого мастерства (все мы делали свои луки сами), необходимы были еще и стрелы. Они у меня получались так себе, кроме того, они часто ломались или терялись, лук же мог служить несколько месяцев, пока смолистый ствол не пересыхал и не терял упругость.

Я отложила все дела, очистила подоконник от всяких там бумажных платьиц и приступила к делу, трудоемкому, вообще говоря, сугубо мужскому — к изготовлению стрелы. За печкой хранилось заветное сосновое полено без сучков, сухое и звонкое. Оно легко расщеплялось на лучину, и мама, разводя огонь, вечно норовила это полено пустить на растопку. Я прятала его в самую глубь запечья. «Отщипнув» отличную прямую лучину, я аккуратно острогала ее и заострила с одного конца. Другой конец следовало слегка надрезать вдоль и вставить куриное хвостовое перо, а лучше два. Это была самая тонкая операция, потому что надрезы ни в коем случае не должны были расколоть стрелу… Я обычно обходилась одним пером, а то и вовсе без перьев. Но в тот раз у меня все отлично получалось, и я сделала два надреза крестом, вставила два белоснежных коротких перышка, очень прочно обмотав стрелу вокруг оперенья красной шелковой нитью «ирис», купленной для вышивания гладью на уроках труда.

После этой, самой тонкой, я занялась самой трудоемкой операцией, требующей силы в пальцах и особого чувства металла. Опытная лучница, я не давала маме выкидывать крышки от консервов, именно они шли на изготовление наконечников. Из жестяной, довольно толстой, крышки вырубался треугольник, который затем с помощью пассатижей и небольшого молотка скручивался и превращался в очень острый блестящий наконечник. Все. Оставалось вставить стрелу в наконечник, и можно было идти расстреливать успевшие обтечь яркие кругляши.

Пока я готовила стрелу, Алька наблюдала за мной, одновременно кокетничая с Алешей Маловым, тощеньким и влюбленным в городскую девочку второклассником. Алька, повязав голубую косыночку концами вниз, уселась на подоконник, напустила томность в лукавые светло-карие глазки и заговорила со мною голосом громким, чтобы Алеше было слышно, на метеорологические темы. Потом она надела белую косынку узлом на затылок, потом вообще сняла косынку, распустила и снова заплела косички, поменяв бантики. Алеша сидел тихо на козлах у поленницы и не сводил с нашего окна взгляда, очень глупого и несчастного. Неподалеку от поленницы со своими куклами расположилась и Нинка. Самый большой и яркий кругляш висел почти над ее головой. Широкие круги на нем чередовались — белые с красными. Я вспомнила, из чего половик был связан. Старуха Рыжкова собирала тряпье для своего рукоделья по соседям, брала и у мамы. Белые кольца половика, выбранного мною для мишени, были из наших старых, драных простыней, а красные — из длинной клубной скатерти. Ею много лет во время праздников застилали стол, что ставили на сцене для президиума. Потом скатерть залили чернилами, и я увидела на половике темные пятна тех самых чернил…

«Пора!» — решила я про себя, взяла новую, такую удачную, стрелу, сняла с гвоздя свой лук и вышла вон. Пахло травкой, опилками, оттаявшей, не совсем еще проснувшейся после зимы землей. Тепло было, и так беззаботно, так спокойно. Я отмерила от мишени двенадцать шагов. Почему-то двенадцать… И оглянулась. Нинка со своими куклами по-прежнему сидела почти под мишенью. И я крикнула ей: «Нинка, отодвинься! Стрелять буду!» Нинка посмотрела на меня своими выпуклыми, бесцветными, без ресниц глазами, которые ее же бабка называла бесстыжими зенками, растянула в наглой, как мне показалось, улыбке свой красный рот и показала язык. Похоже, она не очень-то понимала, что я затеваю. А затевала я дело, с точки зрения хозяев половиков, вообще-то, возмутительное. Я собиралась в них стрелять из лука. Проще говоря — дырявить. Но я была в ту минуту страшно далека от бытовых соображений. Бог войны смотрел на меня с легких невинных облачков на весеннем уральском небе. Я снова сказала Нинке: «Тебе говорят, отодвинься! Вон, сядь с Алешей на козлы…» Нинка развернулась, обнимая своего безобразного, помятого пупса с пластмассовой лысой головой, и молча смотрела на меня, все так же противно улыбаясь. Моя гордость, моя красавица стрела уже лежала на канавке лука. И вот я поднимаю свое оружие и натягиваю тетиву. Поднимаю, только чтоб пригрозить этой глупой Нинке. А она все ухмыляется, все таращит свои немигающие глаза. И тогда я решаю все-таки ее пугнуть, пустить стрелу выше рыжей ее головы. О, я знаю свой лук, я чувствую его, я в нем уверена… Я приподнимаю его повыше, посильней, еще чуть сильней натягиваю тетиву, чтобы уж наверняка, то есть ни в коем случае не угодить в эту упрямую Нинку. И вот я спускаю стрелу…

Ах, этот бесконечный полет, он до сих пор во мне длится! Стрела вращается, потому что идеально оперена, и наконечник сверкает, и, если прислушаться, можно уловить характерное гудение, сродни тому, что издают стабилизаторы бомб, или пули, вылетающие из нарезного ствола…

В тот самый миг, как только стрела пустилась в полет, я всем своим существом поняла, куда она летит. Куда с роковой неизбежностью попадет. Вот она, самая страшная, самая чудовищная секунда моей жизни. Никто не может сказать, орала ли я во все горло или это только внутри меня звучал пронзительный вопль: «Не-е-е-е-е-ет!..»

То, что произошло дальше, было цепью чудес. На периферии сознания я вижу, как упал с козел потрясенный Алеша, как стоит с белым лицом в проеме окна Алька. Потом вся картина мира немыслимо поворачивается вокруг какой-то оси, какого-то луча — это я делаю первое и последнее в жизни сальто, потом я вижу, что сгибаю колесом и ломаю вересковый ствол лука, хотя ведь этого сделать невозможно, на памяти моей никто никогда не мог сломать вереск!.. Но все это лишь на периферии, а в центре — то, на что смотреть нельзя. И все-таки я вижу, не могу не видеть: стрела торчит из Нинкиного глаза. Вот она молча, держась за глаз с торчащей стрелой, мелко семеня, бежит к бараку, и я, отшвырнув свой сломанный лук, на деревянных, непослушных ногах, бегу за ней. Нинка семенит не к бабке, а на второй этаж, там живет Зоя, крестная, «кока», как зовет ее Нинка. Я бегу за Нинкой, но время остановилось, на лестнице барака вся моя маленькая и такая счастливая жизнь расстается со мной. Меня больше нет. О маме я даже подумать не могу. Как и о Нинке…

И все же я чем-то была занята. Чем?.. Я, некрещеная головешка, молила кого-то всемогущего и милосердного о чуде…

И тот, кому я молилась, пожалел нас. И меня, и маму, и Нинку.

Когда я добежала до Зои, то увидела, что Нинка сидит на табурете лицом к свету, а стрела не торчит. Стрелы вообще нигде не видно. Зоя, Нинкина кока, оттянув веко крестницы, словно соринку пытается достать уголком белого платка из Нинкиного глаза, живого и невредимого… Вот чудо. Я подошла и вгляделась. Тщательно сделанный мной наконечник вошел между нижним веком и глазным яблоком, не поранив его, только на веке оставив ранку. В глазу у Нинки стоят розовые слезы, а на щеку из уголка глаза пролилась и повисла капелька крови. Ни Зоя, ни сама Нинка даже не обернулись ко мне. Я постояла и вышла.

Мои обмякшие ноги подкашивались. На лестнице я увидела стрелу, она как ни в чем не бывало лежала на ступеньке. Я подняла ее. И сломала.

Моя мама и старуха Рыжкова об этой истории так никогда и не узнали. Ни Алеша Малов, ни Алька, ни сама Нинка никогда ее не поминали. Истории как будто и не было. Лишь Зоя однажды, оказавшись рядом со мной в очереди за сахаром, произнесла, на меня не глядя: «Ниче, не будет в другой раз зенки пялить. Ниче…».

А я больше никогда не стреляла из лука и не играла ни в какую войну. Игры кончились.