Ковчег для Кареглазки (СИ) - Наседкин Евгений. Страница 22

Дверь почти мгновенно распахивается, и в палату влетает парень, смахивающий на медика. Коротышка в белом халате и в голубой больничной маске. Он ругается и с силой укладывает меня на постель, придавливая грудь ладонью. Я стону от боли.

— Нельзя вставать, — заявляет коротышка, с брезгливостью на лице переворачивая меня набок. — Для твоего же блага.

У него грубый, глухой бас, а меня всегда удивляет, зачем природа дает такие голоса недоросткам. Я кряхчу как старик, вызывающе, как петух, приподнимаю голову над грязно-белой казенной подушкой и осознаю, что одной рукой прикован к тяжелому изголовью.

— Я у вас в плену? — дергаю наручниками.

— Вряд ли. Мы же спасли, — медик замешкал с ответом. — Хотя к тебе есть вопросы.

— Какие еще вопросы? Вы кто такие?

— Увидишь, — он улыбается, что заметно по образовавшимся складкам на голубой материи. — Не боись, мы работаем на правительство. А пока ты на лечении, то вдруг чего, я всегда рядом. Иван, — мимоходом представился он, подтягивая латексные перчатки.

— Я ничего не понимаю, — в голове застучало, к горлу опять подобралась тошнота. — Я больше не могу здесь лежать.

— А будешь! — отрезает он. — Как тебя называть, вообще-то?

— Гриша, — отвечаю я, сомневаясь, что стоит говорить правду. — Менаев, — и самопроизвольно кошусь на родимое пятно, которое своей формой словно подтверждает мои слова.

Иван проследил мой взгляд и присвистнул.

— Ух ты! От рождения такое? Круто!

Сам не знаю, зачем привлек внимание к моей кожной аномалии. Наверное, хотел как-то достичь его расположения — мое родимое пятно обычно вызывало удивление своей невероятной схожестью с буквой «М». Я же раньше его просто ненавидел — как подростки ненавидят свои дефекты — и явные, и воображаемые. Пока не понял, что некоторые виды уродства могут быть полезными. Но Ивана больше заинтересовало кое-что другое.

— Слушай, с тобой пес был. Страшный… как и ты… — он ухмыльнулся. — Можно его забрать?

Я вспомнил про Цербера и на мгновение обрадовался — он жив, и он здесь. Сейчас чудище было единственным известным мне существом в радиусе тысячи километров. Я понял, что именно Цербер спас меня от взрыва, и именно он лизал мой нос перед тем, как явился вертолет.

— Так что? — переспросил медик, заметив, что мои мысли устремились куда-то далеко.

— Цербер — мой. Это мое животное.

— Как скажешь, — он вздохнул. — Правда, он с нашим котом подрался, и Сидоров теперь требует отправить его на блокпост. И на медчасть животных не пускают… ладно, отдыхай, — пожелал он, быстро что-то вкалывая мне в локтевую вену, хотя я пытался ему помешать.

Иван пошел к двери, и мое затухающее сознание отметило странность его походки — а затем и то, что одна из его ног является блестящим металлическим протезом. Я погрузился в темноту, наполненную стрекотом краклов. Казалось, что эти звуки доносились из вентиляции, но этого просто не могло быть. Уверен, что худшие из кошмаров просто питались моими воспоминаниями.

****

В лучах заката поместье выглядит богатым и роскошным. За конюшней, под развесистой липой, стоит турник, и отец поднимает его, чтоб он мог ухватиться. «Тянись, — говорит он мальчику, — тянись, что есть мочи. Иди напролом или навсегда останешься вязким вонючим дерьмом. Шаг за шагом иди к своей цели… ты либо молот — либо наковальня».

Мальчику девять. Он старается подтянуться, но тело слишком тяжелое, а железная перекладина выскальзывает из маленьких ладошек. Он срывается с турника и падает на утоптанный грунт — больно подвернув ногу. Отец не ловит его — наоборот, он снимает ремень и бьет три раза — по чем попало. Мальчик закусывает губу, чтоб не заплакать, иначе будет еще хуже.

«Слабак. Ты слабак. Ты хочешь вырасти неудачником? Размазня! Я вычищу твои мозги и заставлю тебя стать лучше! Самым крепким! Самым жестким! А если ты слабак — Я ВЫБРОШУ ТЕБЯ НА ПОМОЙКУ!»

Мальчик знает, что угрозы полностью реальны. Они давно остались одни с отцом, уже прошло две зимы, как мама умерла. И отец его убьет, рано или поздно, ибо мальчик никогда не сможет подтянуться на турнике.

Его зовут Саша, но он ненавидит это имя, потому что это бабское имя, и отец так его никогда не называет. Отныне ты Андрей — сказал отец, хотя это совершенно другое имя. — Ну и что? — ответил отец, — Александр — Алекс и Андр… конечно, откуда ты можешь знать? То мать тебя называла Сашулей — но это бабское имя. И вообще, ты что, споришь со мной?!

Нет, конечно, он не спорит. Он давно знает, что этого нельзя делать — чтоб не было больно. Он старается избегать боли изо всех сил, но все же боль преследует его по жизни. Как тогда, так и сейчас: когда он лежит связанный на операционной кушетке, напичкан морфином, и его называют уже не Александром-Сашулей, как и давнего маминого поклонника, и даже не Андреем, а Гермесом — из-за стройного, жилистого телосложения, изворотливости, скорости и ловкости, приобретенных в противостоянии с отцом.

Он не помнит и не понимает, что именно с ним делают. Много раз в нем колупаются чужие руки, режа и пришивая, выскребая и ломая. У него плохое предчувствие или это одурманенный разум говорит, что здесь что-то нечисто? Даже если его травмы являются опасными для жизни… почему он, верный агент Синдиката, связан? Почему мне ничего не объяснили?

«Никогда не сдавайся! СЛАБАК!» — слышит он внутри и открывает глаза — назло голосу и вопреки наркотику. Взгляд упирается во мглу, среди которой все плывет и прыгает, и его тошнит. Он рвет, захлебываясь собственными рвотными массами со сгустками запекшейся крови. Но он еще жив, и рвота дает ему знать об этом.

Появляется сухопарый старик в белом халате и с лицом садиста. Он бьет синдика и матерится. Вытирает блевотину. Надзиратель-маньяк. В ушах звенит, но Гермес различает голос громилы Зенона. «Эскул, хватит!». Голос сердитый и даже гневный. Зенон отталкивает старика, прогоняет его и склоняется над Гермесом. Глаза великана озабочены и наполнены сочувствием, а в его руках мелькает шприц. Гермес не хочет спать, но быстро погружается в темноту. И там его с нетерпением ждут видения, которые пугают еще больше, чем происходящее.

****

В этот раз пробуждение совпало с утром, а разум был менее затуманен болью и лекарствами. И я смог оглядеться получше.

Палата была более похожа на медицинский изолятор — или тюремную камеру. Железная дверь, решетки на окнах, мебель — спартанский минимум, да еще унитаз и рукомойник в углу.

В расстроенных чувствах я осознал, что менаевская борьба за выживание остается такой же острой, как и раньше. Покой нам только снится, как говорится. И я был скован не только решетками-замками-наручниками, но и собственной немощью. Теоретически, я мог дождаться исцеления, все разузнать и подготовиться — но смогу ли потом устроить побег? Пока что я не понимал, где оказался, хотя я был жив, за мной присматривали и лечили. При этом опыт, интуиция и понимание законов жизни однозначно кричали — БЕГИ!

В эти грустные размышления ворвались широкие тяжелые шаги, донесшиеся из коридора. Я нехотя приостановил строительство планов и вовремя — дверь распахнулась, и перед моим «одинским» глазом появился мужик в военной форме: высокий, с невероятно ровной спиной, словно натянутой на позвоночник, с блестящей лысиной и римским профилем.

За ним ввалился толстяк в белом халате и со слащавой улыбкой, которая, судя по морщинам в носогубной области, никогда не исчезала. И еще два вояки — жилистый аристократ с капитанскими погонами и юный викинг с лейтенантскими. У них были такие лица, словно они поели горькой редьки — лишь потом я понял, что они испытывали ко мне глубочайшее отвращение.

— Рассказывай, Свинкин — как он, очухался? — спросил лысый с полковничьими знаками отличия, но не у меня, а у Ивана, вошедшего в палату последним. — Без маски с ним можно, вообще?

Иван, который оказывается Свинкин, пожал плечами:

— Фуремии у него нет, однозначно. А так… я бы не рисковал — у выродков может быть куча разной заразы, — пошутил он басом, к которому я, наверное, никогда не привыкну, и я заметил, что недомерок единственный из всех остается в маске.