Малютка Эдгар - Дашков Андрей Георгиевич. Страница 20
Малютка обернулся на смешок. Он не ошибся — звук донесся из закопченного дочерна каминного чрева, которое сделалось глубже и больше, чем можно было сначала предположить, и превратилось в туннель, соединявший эту квартиру еще одним потусторонним коридором… с чем? И гадать не надо — с Домом Тысячи Дверей, с чем же еще. Разве не там начинаются все дороги и, возможно, там же и заканчиваются? Как лишнее подтверждение этого, на один из вертикальных прутьев каминной решетки была наколота карточка с буквами незнакомого Малютке алфавита («Хотя бы сегодня никаких проклятых птиц!» — прошипел дядя), но рядом оставлено и кое-что другое — карта из колоды вроде той, которую ему приказал сдвинуть человек в красном. Карта с лицом из двух разных половин. С расстояния в несколько шагов Эдди не различал деталей изображения, однако догадывался, что увидит, если подойдет ближе. Вернее, он знал, как выглядит одна половина — та, которую мог бы увидеть в зеркале, — и не был уверен, что хотел бы вспомнить, как выглядит вторая. Детская память коротка, зато памяти Эдгара хватило бы на десятерых. До сих пор это устраивало обоих: Эдди почти не помнил, Эдгар почти не вспоминал. Малютка спасался таким образом от невыносимых вещей, а дядя приберегал кое-что на будущее.
Пока Эдгар оставался лишь однажды мелькнувшим в зеркале воды призраком (темное лицо, борода, шрам), в худшие минуты его можно было считать своей отторгнутой частью, застоявшейся непролитой кровью, нечистой совестью, еще не подхваченной заразной болезнью, еще не совершенным злодеянием, — а в лучшие дни и ночи Эдгар мог сойти за идеал взрослого, которым Эдди пока не стал (и не факт, что станет), напоминанием из будущего, которое по нелепой прихоти генетического бильярда влетело именно в его лузу («Или, может, сначала в мамашину?..») А сейчас, когда у него появилась возможность в любой момент заткнуть дядю — команда «Место» — или откупорить бутылочку с джинном — команда «Голос», — он и вовсе не нуждался в том, чтобы дядя обрел личину, а с ней и несомненную личность, и полновесную претензию на «костюмчик», как цинично именовалось его, Малюткино, тщедушное тело. Поэтому он не стал приглядываться к карте, а вместо этого пристально всмотрелся в туннель по ту сторону пламени.
Там, почти неразличимая, и впрямь замаячила темная фигура, от старинной и почему-то мокрой одежды которой валил пар, а длинные волосы казались идущим из головы дымом, будто «старый друг» прибыл из дождливого круга преисподней или прямиком с электрического стула… а почему бы и нет?
— Это тебе за Фамке, — произнес голос из-под каминного свода. Звучал он так, словно в трубе выл плененный ветер и заодно визжала застрявшая кошка. Потом добавил тихо: — Это тебе за меня…
Малютка уже смекнул, что сейчас не его партия, и это не с ним — расплата. Смирившись в неизбежным, он затаился и молча ждал, зато силуэт дяди Эдгара черной кляксой проступил на разделявшей их внутренней стене. Неискупимая вина, нескончаемое страдание — но и нестираемая насмешка над собой, над миром, над Джокерами. Малютку уже трясло от невольного сопричастия (если не соучастия) к этому кощунству, гордыне, ухмылке, которую бросают в зубы псам судьбы и прочим неодолимым силам, потому что бросить больше нечего — вообще нечего.
Трясло его, но не Эдгара, и, удивительное дело, теперь совсем не тряслась рука, державшая «Хеклер унд Кох», поднимавшая оружие на линию, которая соединила напоследок оскверненную любовь, преступление, ненависть, ужас и месть. Дядя взял «старого друга» на мушку. Он и сам был на мушке — Эдди прекрасно видел поблескивавшее в огне стальное рыло внушительного калибра и руку в кожаной, дымящейся, почти уже обуглившейся перчатке. Но боль для этих двоих дуэлянтов не имела значения. Имели значения тела, однако те, испытавшие всю мыслимую и немыслимую боль, вовремя состарившиеся, распавшиеся в прах, были утрачены безвозвратно, а нынешние, еще пребывавшие в игре, были всего лишь временным пристанищем неудачников, посмертных бродяг, сомнамбул, преступников и проклятых негодяев.
И вот они держали друг друга на мушке достаточно долго, чтобы оба прочувствовали иронию до конца… и осознали, что перемена «костюмов» сделала взаимное убийство бессмысленным. Даже удовольствия не получишь. Месть, хоть и стала за годы и столетия весьма холодным блюдом, начисто утратила всякий вкус. Пара Джокеров кривлялась сейчас перед глазами каждого: для одного — в пляске огня, для другого — в холодной зыби «хай-тека», что вымораживала душу из Эдди-молокососа, не осознававшего и десятой доли происходящего. Пара Джокеров хохотала сейчас до упаду и в их сознании — запертом, изуродованном, спрессованном чужим возрастом и полом, а также отравленном чужими лимфой и кровью…
28. Анна/Фамке
Палец Анны замер на клавише быстрого вызова абонента «Алекс». Другой Алекс. Из другой жизни. Она не доверяла старухе, но еще меньше доверяла себе. Бросила взгляд на мужчину, который мог кое-что прояснить или еще сильнее сбить ее с толку. О ранениях в живот она знала только, что это очень больно, а ждать неизбежного приходится слишком долго. Потом она наткнулась на его рассеянную блуждающую улыбку.
«Ого! — сказала старуха. — А наш красавчик, оказывается, под кайфом. Вот неожиданность…»
У Анны не было достаточного опыта в том, как выглядят и как ведут себя раненые люди под кайфом. Не то чтобы она была совсем хорошей девочкой, но от экспериментов, чреватых потерей самоконтроля, судьба ее предохранила. Ну и где теперь ее самоконтроль? А судьба — это, оказывается, всего лишь желчная злобная старуха внутри.
«Так что собираешься делать?» — спросила Фамке, которая, как любой законченный самодур, любила время от времени поиграть в демократию.
Анна впала в ступор. Сознание превратилось в асфальтированную площадку; сквозь трещины, точно клочья жухлой травы, пробивались обрывки чужой мысли: «Нам ведь с тобой не нужны здесь полицейские, правда?..»
С этим она готова была согласиться. Слишком много вопросов, на которые у нее нет ответов, — начиная с того, как она вообще появилась тут. И почему так разительно похожа на мертвую женщину в душевой.
Раненый издал странный звук. Анне показалось, что он захихикал, словно был участником дурацкого розыгрыша и ему не хватило выдержки. Ну а красная жидкость — томатный сок или кровь с бойни… Как легко она хваталась за любую, даже самую нелепую мелочь, способную перевернуть все с головы на ноги. Но ничего не помогало. Алекс-2 не смеялся. Это была предсмертная судорога. Еще немного крови изо рта, розовых пузырей на губах — и все кончилось.
Анна почти ничего не почувствовала, как будто Фамке не подпускала к ней боль, сострадание, ужас потери — то, что положено чувствовать, когда становишься свидетелем чьей-то смерти, а тем более смерти близкого человека. Отрава уже действовала: патологическое сходство двойников стремительно обесценивало то, что Анна испытывала по отношению к настоящему Алексу; теперь все могло оказаться подделкой, включая… саму Анну.
С трудом продираясь сквозь образы, пытавшиеся завладеть ее сознанием (жуткие голые старики бродили по пляжу, пожирая гниющую рыбу), она вцепилась в страшное и, тем не менее, в чем-то утешительное подозрение. Рассмотрела его как следует, повертела так и этак. Что, если она — всего лишь копия Анны, унаследовавшая только часть ее памяти и жалкие остатки человечности? Тогда становится объяснимой свистящая пустота внутри, половинчатость, ущербность — как объясним страх бросить взгляд в зеркало, когда ожидаешь увидеть там совсем не то, к чему привыкла… или вовсе ничего не увидеть.
Она вспомнила женщину из «Соляриса» (как же ее звали? — нет, нельзя требовать слишком многого от плохого оттиска): бедняжка все безуспешно пыталась убить себя, и всякий раз это приводило только к созданию новой копии. Правда, Анне еще хуже — у той, на Солярисе, по крайней мере не было другой твари внутри. Или все-таки была? Должен же был Океан как-то помыкать ею.