Млечный путь - Меретуков Вионор. Страница 23
Листья в поздний час,
И никто, о, друг мой милый,
Не услышит нас.
С чувством подпевая тенору, я подошел к сейфу. Сейчас я сделаю то, что должен сделать: вложу в его пахнущую горелой нитрокраской пасть Библию, раскрытую на «Плачах Иеремии». Делая это, я рассчитывал, что Господь войдет в мое положение и простит мне все мои прегрешения — как прошлые, так и предстоящие.
Уже в дверях я обернулся. Голова, не мигая, смотрела мне вслед. И опять у меня появилось ощущение, что где-то я ее видел.
Почему ключик оказался под пластинкой? Видимо, мне этого уже никогда не узнать. Свихнувшемуся миллиардеру так нравилась первая строка, что он готов был слушать ее с утра до ночи. Это было единственное, что пришло мне в голову.
Дома я первым делом снял с себя адмиральскую форму. В ванной тщательно промыл подошвы ботинок. Даже после хождения по снегу на них все еще оставалась кровь. Бледно-розовыми ручейками она низвергалась в слив раковины. Резиновые перчатки я изрезал ножницами и спустил в унитаз. Туда же полетели и усы. Тамаре Владимировне скажу, что их украли. Я посмотрел на себя в зеркало. Только теперь я понял, почему лицо мертвого Бублика показалось мне знакомым. Покойник был моим двойником. Мне не впервой встречать двойников. Я, так сказать, распространенный типаж красавца мужчины. Но до сих пор мне попадались живые двойники — кто знал, что мне доведется наткнуться на мертвого.
Ключик я тщательно обработал смоченной в одеколоне ваткой. Он был легок, почти воздушен. На головке ключа монограмма в виде буквы «В». Буква «В» — вторая буква базового латинского алфавита. Bublik. Bagel. Все правильно.
Я продолжал вертеть ключик в руках.
В сказках такими ключами отмыкают волшебные ларцы с камнями-самоцветами. Я повесил его на шею. Вместо крестика. Кресту не место на шее человека, который никак не может определиться, в кого ему верить — в бога или в дьявола.
Корытников позвонил в шесть утра.
— Ну? — спросил он.
— Нас опередили, — виновато прошептал я.
В трубке что-то хлюпнуло. Словно Корытников подавился вишневой косточкой.
— Говорил я тебе, что промедление смерти подобно? — простонал он. — Говорил?
— Ну, говорил.
— Вот он, результат твоей халатности и безответственности! На тебя, оказывается, нельзя положиться! — Голос Корытникова звучал гнусаво, словно он, насадив себе на нос бельевую прищепку, вещал в пустую консервную банку. — Ну, все, теперь всему конец!
— Но ключик при мне, — успокоил я его.
Минуты две я слышал, как Корытников бормочет, считая сердечные капли.
— Никак не привыкну к твоим дурацким вывертам, — наконец произнес он. — Рассказывай.
— А как же конспирация?
— Ну ее к лешему!
— Действительно, нас опередили.
— Не нас! Не нас, проклятый симулянт, а тебя!
— Пусть так. Бублик к моему приходу выглядел неважно… короче, лучше остального сохранилась только голова, да и та, честно говоря, никуда не годилась. Что у тебя с голосом? Простудился?
— Я совершенно здоров! — насморочно запротестовал он. — Храни ключик как зеницу ока. Если ты его посеешь, я застрелюсь! Да, чуть не забыл, этот твой фальшивомонетчик Цинкельштейн выжил. И идет на поправку не по дням, а по часам.
— Я рад за него, — сказал я упавшим голосом, — надеюсь, он вернулся к прежней профессии?
— Можешь опросить его при встрече.
— Москва велика, шансы встретиться невелики.
— Не скажи! Такую встречу тебе могут подстроить.
— Подстраивай, не подстраивай, а узнать меня Цинкельштейн вряд ли сможет: ни по внешности, ни по голосу я не похож на кровожадного Деда Мороза, который спицей щекотал его под ребрами…
— Мне не до твоих дурацких шуток! Да, чтоб не забыть, через полчаса я отбываю.
— Куда?
— На Кудыкину гору.
— Надолго?
Ответа я не дождался. В трубке раздались короткие гудки. Так на время я остался без наставника.
Нежданная живучесть Цинкельштейна меня неприятно удивила, можно даже сказать, разочаровала: на моем боевом счету оставалась лишь одна человеко-смерть. Ряды покойничков — и так немногочисленные — таяли на глазах. Значит, Цинкельштейн жив, и я не убийца? Я почувствовал себя обделенным. Словно из-под меня выбили опору. Так, наверно, чувствует себя хромой, у которого подломился костыль.
Если изо дня в день думать о чем-то постыдном и даже греховном, то сознание постепенно свыкается с этой мыслью, и она начинает жить в тебе, не доставляя особых хлопот.
Так было и с моей мыслью об убийствах. Со временем эта мысль, потеряв остроту и став гладкой, как обмылок, спокойно улеглась на дно моей памяти, не нарушая душевного равновесия. Изыми из моего прошлого историю убийства, и мой внутренний мир пошатнулся бы — настолько я свыкся с тем, что убил человека.
Грех убийства стал частью моего внутреннего мира, он стал частью меня. Я тайно носил звание убийцы, я гордился этим, как другой стал бы гордиться боевым орденом или любовной победой. И в то же время ощущение раздвоенности не покидало меня: возможно, виной тому воспитание, а также среда, в которой я вращался всю жизнь. Среди моих друзей убийцы, кажется, не водились. Да и чем тут гордиться? Тем, что я лишил кого-то жизни, отправив в небытие, стерев в порошок чью-то персональную вселенную?..
Глава 11
— Какой-то хрен моржовый прожег мне петардой в шубе дыру, — скулила Тамара Владимировна, когда мы в новогоднюю ночь, уже ближе к рассвету, возвращались домой.
Тамара Владимировна уперлась взглядом в крутой, весь в жировых складках, затылок таксиста и рассмеялась: — А водила, кажется, пьян.
Я посмотрел на затылок таксиста.
— Это ты пьяна, а товарищ водитель трезв и производит очень приятное впечатление, — громко сказал я. Готов поклясться, что складки на затылке шофера разгладились.
— Я не пьяна. Мне шубу жаль. А ты приставал к бабам. Уточню: к одной бабе. И не без успеха.
— Ты же хотела, чтобы я произвел фурор.
Она не нашлась, что ответить, только беспомощно наморщила лобик.
…В «особнячок» мы прибыли за час до полуночи. После кричащей роскоши дворца с граммофоном я уже ничему не удивлялся. То же фальшивое золото, тот же поддельный мрамор, те же якобы венецианские зеркала от пола до потолка и те же люстры с тысячью сверкающих подвесок. Даже раздваивающаяся белокаменная лестница была точно такой же, будто ее за ночь некие сказочные богатыри перенесли из-под Можайска в центр столицы.
В дверях нас встретила сама хозяйка, цветущая женщина в бальном платье с таким рискованным декольте, что у меня закружилась голова. Она была похожа на Вирсавию Рубенса, только одетую по моде петровской эпохи: роскошные телеса красавицы были закованы в сложную каркасную конструкцию и корсет, из которого наружу выпирало то, с чем корсет справиться был не в силах. Взбитый парик был присыпан голубоватой пудрой, а на самом верху его помещалась шляпа-корзина с плюшевым индейским петухом. Все это сооружение находилось в постоянном движении, словно хозяйка приплясывала.
Возле толстушки околачивался верзила с кошачьими усами и с короткой трубкой в зубах, он был в малиновом, расшитом золотом кафтане и болотных сапогах со шпорами. У верзилы были жирные ляжки и «пивной» живот. Он выглядел как карикатурный Гаргантюа Гюстава Доре. Но изображать этот пивосос должен был, по всей видимости, Петра Великого. Он приблизился ко мне и, обдав волной перегара, принялся придирчиво рассматривать мой адмиральский мундир.
— Сдается мне, в этом доспехе в окаянные годы перестройки я Александра Васильевича Колчака представлял, — задумчиво пробасил Петр Великий, ощупывая нечистыми пальцами материю у меня на рукаве.
Хозяйка была по-своему любезна.
— Ах, какой душка! — воскликнула она, крепко схватив меня за обе руки. — Тамарочка, я так за тебя рада!
Тамара Владимировна зарделась от счастья. А хозяйка тем временем доверительно склонила ко мне свою голову с индюком.