Повитель - Иванов Анатолий Степанович. Страница 72

В течение всей службы в армии жила в его памяти почему-то одна и та же картина: стоят вчетвером на вокзале перед уходящим эшелоном Евдокия Веселова, Анисья, Петька и Поленька. Петька и Поленька держат друг друга за руки и смотрят встревоженными детскими глазами, пытаясь понять, что же происходит. Возвращаясь домой, Григорий думал: «Анисья — черт с ней, а сына не отдам… Глотку перегрызу за него…»

Сначала Петька, помня об угрозе, вроде безмолвно покорился отцу, притих, к Веселовым, да и вообще никуда не ходил, целыми днями возился с баяном.

— Хорош мой подарок? — спросил как-то отец.

— Хороший.

— Вот видишь… Будешь слушаться — что захочешь, куплю.

Но через некоторое время Петька забросил баян и почти не подходил к нему, пропадал в компании ребятишек где-то на озере. Григорий с удивлением присматривался к сыну. Однажды спросил:

— Что же на баяне не учишься играть?

— Не хочу.

— Вон как! Это почему?

— Так… — Петька вытер нос рукавом, поднял глаза на отца, хотел что-то сказать, но не осмелился, отвернулся. Вздрогнул, когда отец повысил голос:

— Ну-ка, ну-ка!.. У тебя вроде бы слова на губах висели?

— Ничего не висели, — начал Петька, запнулся и вдруг заявил: — А может, и висели, тебе что? Раз не сказал, значит, передумал…

— Ты… ты как разговариваешь с отцом?! — рассердился Григорий. — Я тебе покажу «передумал»! Опять, наверно, к Веселовым ходил? Говори сейчас же. Вот ремень, видишь?

И тогда в карих глазах Петьки вспыхнул злой огонек. Петька молча попятился в угол и сжался там, как загнанный зверек.

Если бы не этот огонек, разговор, может, на том и кончился бы. Во всей сжавшейся, испуганной фигурке сына только одни глаза и выражали непокорность. Григорий хлестнул сына ремнем:

— Скажешь?! Говори, сукин сын…

Петька закусил вздрагивающие губы, закрыл лицо руками, но не заплакал. И Григорий еще вспомнил: ведь и на берегу озера, когда он застал сына с Поленькой и ударил прутом, он не заплакал. Это воспоминание привело Григория в бешенство. Рука его, сжимавшая ремень, судорожно дрогнула…

— Ну и бей! — тоненько крикнул вдруг Петька. — Бей! Я ходил к Поленьке и к тете Дуне, и все равно еще пойду…

Григорий избил Петьку. Вбежавшая с улицы Анисья, всхлипывая, подняла сына с пола и, сгибаясь от напряжения, унесла его на кухню.

Часа через три Григорий зашел туда. Анисья загородила сына своим телом, с мольбой и ненавистью прошептала:

— Уйди…

Григорий молча оттолкнул ее, глянул на Петьку. Он лежал па лавке красный, весь в огне.

— Ну, так что же? Еще пойдешь?

Петька шевельнул головой, открыл глаза, через силу проговорил:

— Ты баян привез мне, чтоб я к Поленьке и тете Дуне не ходил? А зачем мне баян? Мне не нужно…

Григорий несколько минут стоял молча, удивленный, не зная, что ответить.

— И так все ребята дразнят: «Батьки испугался, за баян продался…» — добавил Петька.

— Вон как!

— Ну да!.. — Петька вздохнул глубоко, порывисто. — А Витька Туманов — тот совсем дружить перестал со мной. Иди, говорит, пиликай на своей гармошке…

— Ну а ты? — не унимался Григорий.

— Я с Витькой помирюсь. А к Веселовым еще пойду… Все равно пойду. И ты меня…

Договорить Петька не успел. Григорий нагнулся, цепко схватил сына за худенькие плечи, поднес его бледное лицо к своему, вдруг посеревшему, и прокричал, царапая щеки сына усами:

— А я говорю — не пойдешь, щенок! Понял? Не пой-де-ошь! Ноги выдерну!

Последние слова Григорий выкрикнул так, что в ушах у Петьки словно что-то лопнуло и зазвенело. Он несколько секунд смотрел на отца широко открытыми глазами, потом пронзительно закричал…

Ночью Петька заметался в горячке…

Проболел Петька несколько недель. Когда встал с постели, на дворе было холодно и мглисто, как осенью. Резкий ветер, дувший со стороны озера, срывал с кленов и тополей тяжелые листья и кидал их вдоль улицы. Деревья махали черными, разлохмаченными ветвями, словно отбивались от кого-то.

Вечером Петька оделся потеплее и вышел посидеть возле дома. Он смотрел, как по низкому небу над озером метались последние чайки, небольшие, словно отлитые из твердого металла, сильные птицы.

Из-за угла неожиданно вывернулся Витька Туманов. Он был в сапогах с высокими голенищами, в черной рубахе и замызганной кепке с длинным козырьком, который торчал намного выше головы. Пуговиц на рубахе не было, открытая грудь посинела.

— Во! — удивился Витька, увидев Петра. — Здорово, Петька. А я думал, ты еще хвораешь.

Петька поздоровался. Туманов присел рядом.

— Холодно, черт. Нынче что за лето — не покупаешься даже в озере! Тебе-то хорошо — вон какая фуфайка толстая. — И, помедлив минутку, спросил: — Тебя, говорят, отец бил?

— Тебе что?

— Да мне-то ничего, я так… Ты не сердись…

— Я с тобой помириться хотел, — сказал Петька.

— Ну что ж, давай, — солидно произнес Витька, громко шмыгнул носом и опять проговорил: — Холодно ж, дьявол. А тебя за что отец бил?

— За что? Я не знаю.

— Я пойду, а то насквозь промерзну, — сказал Витька. — Ты приходи ко мне завтра.

— Ладно, приду.

Витька ушел, а Петька стал отыскивать в темно-синем небе над озером чаек. Но там ползали только серые и тяжелые облака. Несмотря на лохматые тучи, небо казалось пустынным.

4

В середине 1944 года один за другим возвратились в село по ранению Федот Артюхин, Павел Туманов и Гаврила Разинкин. Каждого встречали чуть ли не всем селом. Прямо на улицу вытаскивали столы и несколько дней подряд над деревней висели шум, крики, нестройные песни.

— Пей, гуляй! — громко кричал пьяный Федот Артюхин, потерявший где-то костыль и прихрамывающий сильнее обычного. В солдатской гимнастерке, с расстегнутым воротником, без ремня, он в избытке чувств лез целоваться то к одному, то к другому колхознику. — Ведь мы повоевали, да…

— Повоевали… — кивал головой старый, пьяный от счастья Кузьма Разинкин, ни на шаг не отходя от сына. — Эвон, Гавря-то, сынок… Одних орденов да медалей фунта с два… А раньше кресты давали. Те — легкие, без тяжести, — рассказывал зачем-то Кузьма.

— Да ведь и я… — доказывал Федот Кузьме. — Хоть и не имею орденов, а тоже… Сколько раз в таком пекле был, что по сей день не верится — жив ли? А потому не грех сегодня погулять нам… Теперь — заживем… Э-э, Григорь Петрович… Григорий Петрович! — закричал Артюхин, увидев проходившего Бородина, — Выпей-ка со мной, уважь…

Бородин взял стакан пива, нехотя выпил, вытер усы.

— Так я и, говорю, Григорь Петрович… — начал было Федот, но Бородин отмахнулся и пошел к Мусе Амонжолову, который стоял в сторонке возле амбаров и делал ему какие-то знаки.

— Ты чего не пьяный? — спросил Григорий, подходя. — Дружок твой, Егор, без памяти уже лежит.

— Причина есть — значит, не пил, — коротко ответил Муса. — Мне завтра лошадей надо, председатель. Пару лошадей и бричку. На два дня.

— Зачем?

— Наше дело.

— Вот как! Да я кто — председатель или нет? — взбеленился Григорий.

— Свинью брал? — спокойно напомнил Муса.

— Ах ты… — Григорий не смог договорить.

— Меньше будешь знать — тебе же лучше, друг, — продолжал Муса. — Значит, я заберу лошадей на конюшне.

Не ожидая ответа, Муса Амонжолов неторопливо пошел прочь, но, что-то вспомнив, остановился и сказал, обернувшись:

— Завтра Ракитин приезжает.

— Что?! — челюсть Бородина отвалилась сама собой. — А п-похоронная?

Муса пожал плечами:

— Может, с того света возвращается. Жена его телеграмму получила…

На следующий день Бородин, внешне спокойный, рано утром явился в контору и приказал сторожихе сбегать за Артюхиным и Тумановым. Когда те явились, Григорий мягко заговорил:

— Вот что, Павло… И ты, Федот. У нас обычно: приедет фронтовик — три-четыре дня гулянка. А сейчас сенокос, каждый день на счету. Прошу вас, берите косы да в поле. Для примера другим. Я сейчас на лошадь — и по домам. Всех выгоню на луга. Договорились? Тебя, Павел, конечно, в кузню потом определю, на старое место…