Кевларовые парни - Михайлов Александр Георгиевич. Страница 45
— Как ты думаешь, Петр Петрович, а за сколько они смогут организовать кампанию в печати? — оторвавшись от бумаг, спросил Олег прокурора.
— За сколько? — Тот выдернул кипятильник из розетки. — Да думаю, что нынче много не потребуется. Ты ведь себе памятник на Ярославке оставил. Если борзописцы получат аналогичное заявление, то считай, что можешь продавать свой скелет в анатомичку…
— Скелет-то при чем? — Олег удивленно поднял глаза.
— Твои кости будут перемыты до стерильной чистоты. Чай будешь?
— Шуточки у тебя, — насупился Олег.
— Это ты про чай? Судя по всему, когда прошел первый шок, шакалы перешли в наступление.
По правде говоря, Олег был удивлен: он не предполагал такого поворота.
— Короче, — Петр Петрович отхлебнул горячего чая. — Ты рапорты о случившемся писал?
— Я писал не рапорт, а поэму…
— «Преступление и наказание»?
— «Ревизор». Помните: «пренеприятное известие — к нам едет ревизор»?..
— Это написал Гоголь! — Прокурор нравоучительно поднял палец. — Гоголь написал. А памятник на Ярославке себе поставил ты.
— Ну, это как водится! — развел руками Олег. — У нас всегда так. Пишет один, а памятник ставят другому.
— Так вот, свою поэму в копии направь мне. Если есть приложение, то его тоже.
— Приложение радиоактивное.
— Ну, это вы храните в своих закромах. — Петр Петрович улыбнулся. — Кстати, твои бойцы приволокли в лабораторию пять кило урана в спортивной сумке? Там техники чуть с ума не посходили.
— Чего? — удивленно протянул Соколов. — Мы уран не изымали.
— Может, и не вы изымали. Я вчера в столовой встретился с начальником лаборатории по исследованию радиоактивных материалов, так он мне что поведал. Сидит у себя в кабинете, вдруг вваливаются двое — и на стол сумку. Вот, говорят, постановление о проведении экспертизы. Тут, говорят, пять кило урана. Двести тридцать пятого. Бедный начальник чуть речи не лишился. Вы, говорит, что, с ума спятили?.. Короче, выгнал их из кабинета — «тащат всякую дрянь». Хорошо, что уран оказался необогащенным. Так, отвальная порода.
— И много тащат? — заинтересовался Олег.
— Да с ума посходили. Воруют, что плохо лежит, и ищут, кому продать. Тут недавно в области дело расследовали по хищению кобальта со склада. Мы этот кобальт по мировым ценам в Африке покупаем. Так со склада поперли двадцать семь тонн. И представляешь, что выяснилось? Идет мужичок с работы. Но как это — с работы и трезвым домой прийти? А денег нема. Он берет кусок кобальта в карман и…
— И?
— Чешет прямо в общежитие к вьетнамским рабочим. Кусок кобальта — бутылка водки.
— И сколько же водки надо? — искренне изумился Олег.
— У нас страна малопьющая. Мало не пьет, — улыбнулся прокурор. — Но это, конечно, не основной канал хищения…
— Так что с поэмой? — вернулся к своим баранам Олег.
— Поэму мне! Будем двигать ее на государственную премию.
К вечеру можно было расслабиться. Пушкарный закрыл последнюю папку с бумагами и сладко потянулся. Это время, когда в конторе оставались только дежурные, ему нравилось особо. Только в такие минуты сознание, получившее разгон в течение дня, начинало работать с наибольшей продуктивностью. Существует мнение, что утро вечера мудренее, но Пушкарный, привыкший все проверять на себе, пришел к выводу, что оно мудренее только для «жаворонков», к каковым себя не относил. Он был ярко выраженной «совой», или, точнее, «филином», сходством с которым был обязан огромным очкам, без которых уже не мог читать.
Ночное время давало возможность сосредоточиться, собраться с мыслями, сформулировать позиции. Его документы отличались какой-то особой математической точностью, ставившей в тупик людей гуманитарного склада. Вроде все правильно, но как-то не так изложено. Не по-нашему. Однако попытки править документы Пушкарного терпели фиаско. Их, конечно, можно было бы переписать своим языком, но тогда пришлось бы употребить слишком много слов. Более того, иногда попытки сформулировать ранее подготовленные тезисы или записку как-то иначе приводили к обратному результату. Получалось все с точностью до наоборот. Призывы же излагать мысли «оперативным языком» встречали у Пушкарного отпор. Услышав однажды фразу «существует русский литературный язык и язык художественной литературы», Пушкарный взял ее на вооружение и нередко приводил в ответ на обвинения. При этом со свойственной ему прямотой резал: «Не бывает языка лифтеров, монтеров и шахтеров. То, что вы называете оперативным языком, является жаргоном, на котором приличные люди не изъясняются».
Справедливости ради надо заметить, что речь шла не об употреблении каких-то особых слов или терминов, а о стилистическом построении предложений. Пушкарный был врагом синтаксиса и с детства объявил войну знакам препинания. Единственными его союзниками были точка и тире. Запятые он признавал только как знак, отделяющий число от его десятых долей.
Пушкарный открыл свою тетрадь, в которую записывал стилистические перлы, и переписал с календаря.
«Третий из них с рыжей бородой, по данным адресного бюро, является художником». Перл достойный! Как можно было определить профессию через адресное бюро, если не известны ни имя, ни фамилия?
Пушкарный бросил взгляд на порядковый номер страницы — 67. «Обидно, но такое и издать нельзя! А жаль…»
Эта тетрадь была заведена в годы, когда он был младшим опером. С тех пор потрепанная, замусоленная, она кочевала с ним из кабинета в кабинет, из города в город. Начать собирать такую коллекцию Пушкарного побудил случай. Однажды, подняв из архива дело, он обнаружил весьма любопытную особенность. На всех документах, проходивших через большого начальника, стояла одна и та же резолюция: «Прошу переговорить!» И неразборчивая подпись.
Ничего более внятного этот руководитель, видимо, отягощенный грузом других забот, не написал. Но самой примечательной деталью была приписка, сделанная на последнем документе с несгибаемой резолюцией: «Да тебя, дурака, разве переговоришь?!» Озверевший опер перед сдачей дела в архив навсегда запечатлел для потомков краткую характеристику своего великого вождя.
Телефон бесцеремонно оторвал Пушкарного от любимого занятия К этому изобретению человечества он относился с ненавистью. По его мнению, телефон — это злой гений, сокративший наше личное общение. Навсегда утратился такой жанр, как эпистолярный. Люди не пишут писем, не встречаются за чашкой чая, ограничиваясь только обменом звонками. Но это было лишь частичным объяснением его нелюбви к аппарату. Пушкарный никогда не мог дозвониться домой — жена и две дочери навсегда парализовали линию связи. Дома от телефона он тоже не ждал радостей. Если звонили с работы, то, кроме головной боли, это событие ничего не доставляло. Еще большее раздражение охватывало Пушкарного, когда звонили во время обеда или ужина. Как правило, это был один человек — теща, которая жила в Москве, но руководствовалась своим распорядком, не совпадающим с семейным. Ее рассказы про стул и самочувствие продолжались часами.
Однако этот звонок Пушкарный простил. На проводе был Соколов.
— Здорово, старый! — Голос на том конце был не первой свежести. — Ты живой?
— Как говорит твой великий Адмирал, живее всех живых. Что у тебя?
— Пока ничего хорошего. Сегодня был в прокуратуре. Объяснялся.
— Аргументации хватило?
— Да там нормальные мужики, все понимают. Единственное, что меня настораживает, — уж больно грамотно составлена депеша.
— Деньги есть, можно и грамотного нанять…
— Так-то так. Но надоело отписываться из-за каждой твари. Не работаем, а больше объясняемся. Депутаты забодали. Чуть кто пожалуется — запрос… Слушай, у тебя как?
— Как всегда, в сейфе! — без околичностей определился Пушкарный. — Заскочи в «сороковой» и дуй ко мне.
Разговаривать по телефону на тему жалоб и депутатских запросов было не принято. Именно не принято, и все, а никак не потому, что «болтун находка для шпиона». Этот плакат висел во многих кабинетах Лубянки, но его не расценивали как предупреждение. В стенах конторы любили раритеты, а потому в иных кабинетах можно было увидеть полные собрания сочинений бывших членов Политбюро, работы которых вряд ли кто читал в здравом рассудке, — незахватанные корешки служили напоминанием о прошлом.