Долгая ночь (СИ) - Тихая Юля. Страница 48
Потом я много ездила автостопом: хотела добраться к морю. И жила у моря всё бабье лето, тратила деньги и подолгу сидела на пирсе, бултыхая ногами в воде. Там на мелководье собираются сотни огромных медуз, и по ночам они светятся, и чёрная пена волн кажется облаками, бегущими по звёздному небу.
Долго жила в Новом Гитебе. Индустриальный, весь окружённый металлургическими заводами, он дышит в небо тяжёлым чёрным дымом, который оседает потом пеплом прямо в снег. В начале лета там неделями висит смог, а местные много курят, даже двоедушники, потому что дым приятнее этой дряни. В городе считается, что туда приезжают на заработки, а потом уезжают, — поэтому почти нет ни стариков, ни детей. Но мне нравилось в Гитебе, потому что там я впервые поняла, что сама что-то выбрала, и могу теперь жить, как решу.
Ласка ненавидела Новый Гитеб. Она убегала оттуда дважды, и в конце концов я сдалась — и переехала в Огиц.
Может быть, когда-нибудь переезд станет для меня тоже — двумя пожарами, тремя потопами. Но тогда я собрала свой целый один чемодан вещей, села на первый попавшийся поезд и уехала. Украденные деньги тогда истончились, но ещё не кончились, а я влюбилась в эти тысячи лестниц, фонтаны по лунной моде, шумные праздники колдунов и яркие фейерверки в день выпускной церемонии.
— Как ты и говорил, — я неловко улыбнулась, — весёлая жизнь и приключения. А ты… смотрел кошмары?
Арден улыбнулся мне немного грустно, будто он слышал не только то, что сказано, но и то, о чём я промолчала.
— Ну, не только. Если все шесть лет только это и делать, можно, знаешь ли, свихнуться… Я тогда любил загадывать себе вещи: что выучу словарь на две тысячи слов, и тогда случится что-нибудь хорошее. Но меня хватило так только на пару месяцев. Потом я целый сезон подрабатывал в маленьком театре кем-то вроде капельдинера, там ставили «Некею» на изначальном языке. Очень смешно, когда люди делают вид, что ужасно культурные, но при этом ни шиша не понимают, глазами так луп-луп и зовут тебя ткнуть пальцем в либретто, чтобы знать, о чём поют. И знаешь, когда трижды в неделю по вечерам вокруг тебя два часа все умирают, а потом воссоединяются на небесах, начинаешь по-другому ко всему относиться.
— И кататься в ванне по лестнице? — хихикнула я.
— Да. И это тоже. И всякое там другое. В театре меня научили, что есть такое слово — «расколоть», это когда актёр играет что-то такое пафосное, а ему из-за кулис корчат рожи и показывают голую жопу, чтобы он не смог играть и засмеялся. Такой актёрский спорт, можно сказать. И если ты думаешь, что в училище мы потом не делали так с теми, кто стоял в почётном карауле… — и тут же, без перехода, сказал: — Кесса… Прости меня?
— Простить? За что?..
И Арден, вдохнув глубоко, как перед прыжком в воду, сказал:
— За всё?.. Я был такой дурак, Кесс. Я такой дурак. Ты послушай меня, ладно? Мне тяжело об этом, но… но, наверное, надо.
xlii
Я такой дурак был, Кесс. Да что тут сказать, ты и так знаешь. Не то чтобы поумнел, конечно. Так только.
Знаешь, что придумал? Приеду, встречу тебя — и извинюсь. На колени встану. Хочешь, и правда встану? Девочкам это вроде нравится, а мне ну… не сложно. Что от этого какая-то там честь куда-то там падает — это такая херня, Кесс, мне не жалко. Так вот, я думал, приеду, встану и буду извиняться. Я даже речь сочинил, на четыре листа. Там сначала пафос, а потом стендап. Неплохой, кстати говоря.
А ты будешь смеяться и говорить, чтобы я прекратил. Такая была идея.
Что? Не смешно? Мне тоже не очень.
Всё это… просто ужасно глупо. Речь, может быть, и зря, не надо было её писать, и учить наизусть было не надо, это выглядело бы, будто я полный идиот. Но сказать было надо. Хотя бы что-нибудь глупое. Надо было просто поговорить сразу, по-человечески. Сказать: вон он я, вот такой. Я не хотел всего этого. Я сглупил, ты сглупила. Я не монстр из-под кровати, я хочу попробовать, давай попробуем. Ты бы послала меня в жопу, конечно. Но может быть… со временем…
И это было бы честно. Должно же быть честно.
Надо было. Но я зассал, Кесс.
Я пытался себя заставить, раз десять собирался с духом, каждый день говорил: вот сегодня обязательно. И только пытался проговорить это чёртово «извини», как сегодня превращалось в завтра.
Ты не подумай. Это не потому, что я думаю, будто мне не за что извиняться. Мне… мне есть за что. Враньё, глупые игры, чушь, которую я успел сказать. Наша первая встреча.
Но это оказалось трудно. Потому что извиниться… это ведь значит, что… это ведь значит, что это действительно моя вина.
Ты не перебивай только, ладно?
Я много лет… всё это время… я ведь знал, что это из-за меня. Что это я натворил дел, что это из-за меня ты… ты могла умереть там, в этой реке. Мне кажется, я сам умер в ней тысячу раз. В тот день, и потом раз за разом, каждую ночь.
Я очень на тебя злился. Убеждал себя, что ты кромешная дура, мозгов как у корюшки, только и умеешь, что глаза пучить. Это было проще, чем знать, что ты — это просто ты, и что я…
Что, не нравятся тебе соплежуи? Извини. Ты послушай меня ещё немножко, а потом я заткнусь и сделаю вид, что нормальный мужик. Могу за хвостом своим побегать, повеселю тебя.
Так вот, о чём я… а, об этом. О вине. Не том, которое полусладкое. К сожалению. Так вот, я договорился с собой, конечно. Не сразу, но договорился. Что ты, конечно, дура, но и я мягко скажем не мастер Апстен. Что произошло… трагическое недопонимание. Что мы оба хороши, но я, так уж и быть, буду джентльменом, буду сильнее и выше этого, возьму всю вину на себя, чтобы было проще.
Извиняться буду, сколько пожелаешь. Ты даже не заметишь, что я не совсем всерьёз. И всё станет хорошо.
А потом я увидел тебя, и всё это вдруг стало… невыносимо.
Это так глупо. Детей же учат: чуешь пару — обращайся человеком. Сразу, в тот же момент, и разбирайся по-людски. Чтобы не получилось плохого.
Когда это говорят впервые? Классе в первом? В яслях?
Это Полуночь придумала, что мышам можно быть с кошками, и всё такое. Спроси меня — так она извращенка, каких поискать. Представляешь, как это в её времена звучало? Примерно как сейчас, я не знаю, трахаться с деревьями, потому что они такие же, как мы. Она-то придумала, но звери есть звери, и…
Помнишь эту страшилку, про вирёнскую трагедию? Когда парень-росомаха совсем потерял голову, кинулся к своей паре то ли обниматься, то ли чёрт знает что, а она всего лишь синица, а синицы такие крошки, и эти их птичьи лёгкие кости, и она сломалась вся у него в лапах, а он это понял, только когда в агонии она обратилась человеком? А у него разрыв сердца потом.
Мы цивилизованные вроде уже. Так, говорят, уже не бывает. Всё врут. Я ездил как-то с матерью в портовый городочек, где косатка утопила волчонка. Она билась в волнорез, здоровенное чудище, метров семь длиной, плавники — как гладильные доски. Изрезала себе бошку, вода была вся красная. Волки выли вдвоём почти полчаса, прежде чем она угомонилась. Обратилась — а там девочка, метр в прыжке, такой воробушек. Она двинулась, конечно. Мы уехали через неделю, а она всё пыталась себя то порезать, то хотя бы об стену…
Но в газетах не написали. Замяли.
Ладно ты — первый оборот после Охоты, где там мозгов, понятное дело. Но я, я! Я-то должен был… я должен был…
Нет-нет, не говори ничего.
Я должен был быть умнее. Взрослее. Лучше, в конце концов. Думать башкой, а не… не. А я был так рад. И это превратилось в такой кошмар.
Я почти убил тебя. Как та косатка, её судили потом, и кончилось всё плохо. Я разрушил твою жизнь. Это всё сделал я. Меня тоже нужно судить.
У нас же принято думать: вот тебе пара, и ты с ней будешь приторно счастлив, как в зефирном королевстве, на мармеладном острове среди карамельных рек. И все почему-то пытаются делать вид, что это и правда так работает. Посмотреть вокруг — так общая дорога делает двоедушников такими благостными, что хоть сейчас их всех проверяй на наркоту.