Долгая ночь (СИ) - Тихая Юля. Страница 50

Я не хотела тебе ничего плохого, — я даже не думала, что для тебя это будет так важно, — я вообще о тебе не думала тогда, по крайней мере, о тебе-человеке; о кровожадной твари ещё может быть.

Но даже если бы я подумала… наверное, ты посчитаешь, что это глупо, но я решила бы, что ты не расстроишься. Зачем тебе я, если в мире столько других людей? Не повезло, конечно, что мы пара, но уж в этом я точно не виновата; и уж точно лучше совсем одной, чем вот так. И ты так подумаешь тоже: лучше одному, чем с такой странной мной. И обрадуешься.

И поймёшь, что всё вышло хорошо.

Наши дороги разошлись, разошлись навсегда, и это лучший из возможных исходов, понимаешь? Всё остальное не сбылось, и это прекрасно.

Зачем ты приехал, Арден?

Можешь не отвечать.

Ты ведь мне понравился, там, на вечёрке. Ливи сразу сказала, что ты красавчик, а я глазела и думала: какой-то хлыщ; но гулять с тобой оказалось здорово, и огурцы с глазами ты изо льда лепишь, и болтать интересно. Даже артефакты клеить было забавно. И вообще.

И мне очень хочется, чтобы ты был не мудак, веришь? Чтобы всё это было правдой, чтобы у нас могло что-то получиться, чтобы мы вот поговорили сейчас — и всё стало хорошо. Но я не могу позволить себе ошибиться. У меня нет никого, кроме меня.

Я ведь хочу другого; я ведь решила, чего хочу; у меня своя дорога, другая, на ней нет места для тебя.

Хочу просто забыть это всё, вычеркнуть из памяти и уйти дальше, жить свою другую жизнь. Мы же уже знаем, что Полуночь ошиблась, так зачем проверять?

И решать за меня ничего не надо. Я не истеричка; зануда — может быть, упрямая — наверное, но не больная. И я не хочу больше быть маленькой девочкой, которой можно объяснить, как она должна жить и что чувствовать. Я знаю, что со мной было, и что со мной будет, — решаю только я.

Я очень устала, Арден; я очень устала притворяться сильной; я очень устала помнить этот снег, эту кровь, этот лёд над головой. Иногда я просто хочу… проснуться. И так, чтобы было новое утро, и за окном весна, и цветёт сирень, и всего этого не было, и мне просто можно и дальше быть слабой, и это не страшно, и это не больно, и я не сломаюсь от этого…

Почему в этом мире так мало дорог? Почему есть только та, с кровью и льдом, и вот эта, без всего? Не говори ничего. Не надо.

Мне так… страшно. Мне кажется, я разучилась чувствовать хоть что-то, кроме этого страха. Я вся сделана из него, он когда-то налип сверху, пророс, пустил корни, и теперь уже не отличить, где его ствол, а где — мой позвоночник. Мои ресницы — это его цветы; я двигаюсь, иду куда-то, что-то делаю — это я, или это ветром шевелит его листья? Торчит ли из него хоть что-нибудь моё?

Ты испугался тогда, когда меня… накрыло. Зря. Это не… это не новое. Это просто что-то прорвалось, Бенера называется это «помехами». Я живу в этом… всё время, просто обычно это проходит мимо тела. Я стараюсь… забыть. Но это нельзя забыть. Это всегда есть, он всегда есть, я всегда, каждый день, каждую секундочку, в этом. Я вот сейчас сижу здесь, с тобой, и одновременно с этим — пытаюсь вцепиться когтями в прибрежный лёд, а он обламывается подо мной. Это чай остыл, или это холодная рука, которая больше не пахнет травами? Я не могу понять, пока не посмотрю на кружку, понимаешь? Потому что у меня в голове постоянно крутится всё это вторым слоем, как назойливая реклама перед телепередачей, и от неё никак нельзя избавиться.

У тебя большие вопросы, умные. Можно ли всё починить, и как жить дальше. Я не могу про такое думать, у меня не получается.

Знаешь, какой вопрос занимает меня? Мне интересно, как работают сны. Действительно ли все сны остаются там, на дороге, выбранной для тебя Полуночью.

И значит ли это, что ничего нового мне никогда больше не будет сниться?

— Мне так жаль, — тихо сказал Арден, когда я замолчала. — Мне так жаль. Что ты считаешь себя ненужной. Что тебе больно.

— Мне очень жаль, — эхом отозвалась я. — Мне очень жаль, что всё получилось так. Что ты считаешь себя убийцей. Что тебе плохо.

Я обняла его первая. В этом не было ничего сексуального. Мы просто сидели в обнимку, дышали друг другом и молчали.

xliv

— Совершенно исключено.

— Это обычная рабочая поездка. Там есть вопросы по экспертизе, и я…

— Совершенно исключено.

— Это моя работа!

— Ты меня услышал.

— Мне давно не пять лет!..

— Милый. Ты, может, не заметил. У меня всего один ребёнок. Но даже если бы их было десять, это не повод складывать их под поезд штабелями!

— Под какой ещё поезд?!

Они спорили, а я пыталась слиться с обоями — богатыми, набивными, с цветочными узорами и металлизированной нитью, по которой плясал бликами жёлтый свет от изящных медных бра.

«Они» — это Арден и его «дорогая матушка», высокая, сухая волчица с жёлтыми глазами. Она была одета в вызывающе яркий оранжевый костюм, который на ней казался глухим; на лацкане приколот крупный золотой знак «VI», с инкрустацией каменьями; даже незакрашенная седина на ней выглядела не неряшливо, а строго.

На переезде настоял мастер Дюме, в своей неподражаемой манере: короткая записка, а потом тыканье пальцем то в «нет», то в «необходимо». Действительно, вряд ли место, куда вот так между делом присылают отрубленные головы, можно считать в полной мере секретным или безопасным.

Другой квартиры у Ардена не было. Он предлагал что-нибудь снять, и вот здесь мастеру Дюме пригодился лист с буквами «нет»; я почти не спорила, а вот Арден сопротивлялся довольно долго, и только теперь я в полной мере понимала, почему.

Когда мы с мастером Дюме были здесь в прошлый раз, я видела резиденцию из-за забора и в темноте. Громоздкое, обнесённое высоким забором сооружение, с курящими ласками на балконе без перил, с совершенно чёрным лесом вокруг. Мрачновато и давит, но ничего такого уж прям.

При свете дня оказалось: такое уж прям, и ещё какое.

Во-первых, резиденция оказалась намного больше, чем виделось с дороги. В глубину тёмного заснеженного сада уходили длинные, скучные двухэтажные крылья, плотно зашторенные чёрной тканью так, что на сугробах не было видно ни единого квадрата света. Из центрального холла туда вели двери — обычная деревянная, всё время приоткрытая, и металлическая, бронированная и вся обвешанная артефактами.

Во-вторых, мало бронированных дверей — здесь в целом обитали параноики. Сразу за калиткой нас обыскали суровые патрульные: в холодной проходной стояла хлипкая серая ширма, за которой надлежало раздеться догола и позволить невозмутимой девице без опознавательных знаков себя ощупать, обнюхать и просветить розовой лампой. Все вещи прогоняли через чёрный артефактный ящик по одной. Управлял ящиками мелкий, вертлявый двоедушник в огромных чёрно-зелёных очках.

Мой артефакт хотели конфисковать как подозрительный. Для досмотра я его сняла, но потом попыталась сразу же надеть обратно, и в тот же момент оказалась на прицеле у полудюжины служащих, один из которых был престарелым колдуном. Понадобилось вмешательство мастера Дюме и переписка с каким-то ответственным лицом, чтобы старший патрульный, непрерывно морщась, выписал специальное разрешение на синем бланке и повесил его, как бирку, прямо на шнурок артефакта, велев не снимать.

В-третьих, здесь в целом было как-то неожиданно много людей. Двор был совершенно пуст: несколько укатанных дорожек, целина снега и глухой звук мотора откуда-то сбоку; зато в холле мешалась добрая сотня суетливых запахов. Я чуяла это даже в артефакте, и они нервно свербели в носу.

Холл занимал два этажа, на втором было сделано нечто вроде общего пространства с колоннами, и там сидели за машинками шесть человек в форме. Бесшумно сновали туда-сюда лифты: пока мы ждали невесть чего, мимо прошли громко смеющаяся девушка в дурацком, излишне коротком платьице и порнографических сетчатых чулках, потом суровый, почти седой мужчина в кителе и фуражке со знаком «VI», потом колдунья, везущая за собой высокую многоэтажную штуку с множеством пробирок, а потом и вовсе — разодетая в меха златовласая лунная в сопровождении свиты.