Грубиянские годы: биография. Том I - Поль Жан. Страница 32
Нотариусу было особенно любопытно наблюдать за весьма утонченным стилем поведения своего брата. А стиль этот выражался в том, что Вульт ни о чем не тревожился, но вел себя так, как если бы он сидел в тепле, у себя дома, и в мире не было бы никаких чужаков. «Не есть ли это демонстрация некоторого презрения к другим или жесткости, – думал Вальт, – когда человек вообще не признает условностей чуждого ему первого часа знакомства, будто в общении уже наступил непринужденный второй, десятый час и так далее?» – Вульт придавал своему лицу самое невозмутимое в мире выражение, как только видел перед собой любое прекрасное женское лицо; он подходил к таковому очень близко, жаловался – мол, с глазом у него что ни день, то хуже, – и (как мнимый миопс) смотрел неописуемо холодно и мимо, словно физиономия, к которой он обращался, раздувшись и превратившись в бесформенный туман, висела где-то далеко перед ним, на вершине горы. Особенно удивляло нотариуса, который думал, что в Лейпциге, в «Саду Рудольфа», достаточно нагляделся на утонченные нравы и утонченных господ и видел, какими форсированными маршами молодые купцы ухаживают за дамами и околдовывают их, однако и сами уподобляются добровольным картезианским чертикам, которых дамские пальчики заставляют подпрыгивать, – так вот, его особенно удивляло мужское самообладание Вульта; так что в конце концов он даже изменил свою дефиницию приличного поведения и на основании наблюдений за опытным в светском общении братом вывел для «Яичного пунша» постулат: «Для тела приличны самые незаметные движения: полушаг или легкий поклон вместо прыжков серны, умеренный дугообразный изгиб руки вместо остроконечных жестов, напоминающих фехтовальные тангенсы, – именно по таким манерам я узнаю светского человека».
Под конец сам нотариус тоже набрался и храбрости, и светскости, и стильных манер и поднялся с намерением браво прогуляться по саду в ту и другую сторону. Он надеялся, что сможет иногда ловить на лету брошенное братом слово, а главное – сумеет где-нибудь выудить красного любимца утра. Музыка, выполнявшая здесь функцию птичьего пения – именно в силу своей невыразительности, – подобно потоку воды подхватила Вальта и перенесла его через некоторые утесы. Но какую же элитную флору он тут обнаружил! Он теперь насладился тихим счастьем, коего так часто желал для себя: возможностью снять шляпу перед более чем одним знакомым, перед Нойпетером с домочадцами (которые, кажется, не ответили на приветствие); и он не смог удержаться от радостного сравнения своего теперешнего улыбчивого статуса в хаслауской Долине роз с прежним, анонимным статусом в Лейпциге, где (кроме немногих людей, которых он даже затруднился бы перечислить) его, можно сказать, ни одна собака не знала. Как же часто он в ту пору безвестности испытывал искушение публично потанцевать на одной ноге или – с двумя оловянными кофейниками в руках; а может, даже произнести пламенную речь о небесах и земле: лишь бы потом прижать к груди хоть одну родственную душу! – Так пламенно стремится человек – которого в более зрелом возрасте едва ли привлекут даже значимые люди и книги, – так пламенно он стремится, пока молод, просто к новым людям и новым литературным сочинениям.
С радостью замечал Вальт, пока прогуливался, как Вульт, благодаря свойственным ему спокойствию и достоинству, умел быть таким любезным, а в своих речах демонстрировал так много самостоятельно приобретенных (в путешествиях) знаний о европейских живописных собраниях, о художниках, о знаменитых людях и о публичных местах, что он поистине околдовывал слушателей; правда, в этом флейтисту определенно помогали и его черные глаза (игравшие особую роль в чернокнижном воздействии на женщин), и присущая ему холодность, которая импонирует людям (ведь и замерзшая вода всегда представляется нам чем-то возвышенным). Одна пожилая придворная дама крошечного хаслауского двора никак не хотела расставаться с Вультом; и многие важные господа то и дело обращались к нему с вопросами. Однако он имел тот недостаток, что – за исключением околдовывания – ничто не нравилось ему так сильно, как последующее расколдовывание; и особенно он был одержим желанием притягивать, как наэлектризованное тело притягивает легкие предметы: притягивать к себе женщин, именно чтобы вскорости их оттолкнуть. Вальт также очень удивлялся тому, что Вульт говорит о женщинах в присутствии самих женщин; один раз, проходя мимо, он явственно услышал, как брат сказал: они, мол, и с собой всегда поступают, как со своими веерами, то бишь обращают к другим богато расписанную поверхность, тогда как пустую прячут, удерживая при себе; флейтист говорил и другие подобные вещи, например: «Есть такие любители, которые, забавы ради, дорисовывают сердечки на картах и превращают в лица; женщина же легко может объединить свое и чужое лицо, превратив их в одно сердце»; или: «Существует один весьма поэтичный, но мошеннический способ, каким мужчины могли бы заинтересовать женщин: вновь и вновь напоминать им об их духовном прошлом, к которому они так привязаны, – например, о прежних снах или о сердечных грезах и т. и.; эффект будет, как если вставить сурдинку в раструб валторны: мелодия, исполняемая где-то поблизости, покажется далеким эхом».
– Так вы играете на флейте? – спросила госпожа Нойпетер.
Вульт вытащил из кармана головку и срединные части – и показал их всем. Обе уродливые дочки Нойпетера и чужие красавицы стали просить, чтобы он что-нибудь сыграл. Но он невозмутимо убрал части флейты в карман и пригласил их на свой концерт.
– А уроки вы даете? – спросила супруга Нойпетера.
– Только в письменном виде, – ответил тот, – потому что я постоянно в разъездах. Я уже давно напечатал в «Имперском вестнике» объявление следующего содержания: «Нижеподписавшийся обещает всем, кто обратится к нему с такой просьбой – в письмах с заранее оплаченным почтовым сбором (сие правило не распространяется на те письма, которые пишет он сам), – давать уроки игры на восхитительной поперечной флейте, восхвалять которую здесь нет надобности. Как правильно ставить пальцы, как обращаться с дырочками, как читать ноты, как держать звук – обо всем этом он будет каждодневно сообщать письменно. Ошибки, обнаруженные у корреспондентов, он постарается исправить в последующих письмах». – Внизу стояла моя подпись. Точно так же я играю в почтовые кегли с одним епископом, ведущим очень замкнутый образ жизни (я хотел бы, но не вправе назвать его имя); мы пишем друг другу, может, и добросовестнее, чем какие-нибудь чиновники лесного хозяйства, отчитывающиеся, сколько деревьев у них срублено: каждый поднимает, или устанавливает, собственную кеглю только после того, как получит письмо от второго игрока, – и уже тогда, со своей стороны, бросает шар.
Хаслауские дамы невольно рассмеялись, хотя сразу ему поверили; но госпожа Нойпетер провела ладонью по лицу – красному, как почтовая карета, толчки которой были столь хорошо знакомы господину Петеру Нойпетеру, – и попросила у дочерей чаю. Оказалось, что коробочку с караванным чаем они забыли дома. Флитте радостно сказал, что съездит за коробочкой и, как он надеется, уже через пять минут вернется из города, пусть даже ему придется для этого загнать свою лошадь – то есть не свою, конечно, а одолженную, потому что право свободного доступа во все дома, которым он пользовался, распространялось и на соответствующие конюшни, – и что он даже постарается раздобыть для господина ван дер Харниша надежные глаукомные очки. Вульт, как показалось Вальту, отнесся и к самому предложению, и к сделавшему его человечку подчеркнуто пренебрежительно.
Флитте в самом деле вернулся уже через семь минут, без глаукомных очков – потому что пообещал их лишь ради красного словца, – зато с нойпетеровским чайным ларчиком из красного дерева, крышка которого с внутренней стороны была зеркальной и, раскрываясь, дублировала его содержимое. Внезапно – когда из так называемой Аллеи поэтов в Долине роз вышел человек в богатой красной ливрее и с круглой шляпой на голове, – Вульт приблизился почти вплотную к нотариусу, близоруко прищурился, сделав вид, будто думает, что узнал его, и после многих комплиментов тихо спросил, не того ли одетого в красное слугу графа фон Клотара он ищет; после чего, тряхнув головой, громко извинился перед ошеломленным нотариусом за свою близорукость, смешивающую знакомое с незнакомым, сказав в заключение: «Простите полуслепому: я принял вас за господина Обжору Вальдгерра из Гамбурга, моего близкого друга», – после чего оставил нотариуса в полном смущении, источник коего славный Вальт усматривал не в естественной для него правдивости, а в отсутствии у него опыта путешествий, которые освобождают человека от «деревянности», как пересадка на другую почву освобождает от деревянного привкуса брюкву.