Грубиянские годы: биография. Том I - Поль Жан. Страница 34
Конец первой книжечки
Вторая книжечка
№ 18. Эхинит
Худодум
Не нужно обладать большим дипломатическим умом, чтобы догадаться: нотариус в этот воскресный вечер не остался дома, а, несмотря на позднее время, пожелал еще сходить к театральному портному Пурцелю, у которого жил его брат, дабы от последнего услышать как можно больше о юноше в синем. Но брат, поспешно спустившись вниз, встретил его на улице, объявил эту улицу залом и corso для народа – в праздничные ночи – и предложил по ней прогуляться. Вальт, восхитившись услышанным, принял предложение. Расхаживать воскресными ночами по улицам – под звездами, вместе с сотнями людей, – сказал он, это покажет ему, что такое Италия; тем более, что тут можно не снимать шляпу и без помех грезить на ходу. Он хотел сразу же много говорить и задавать вопросы, но Вульт попросил его помолчать, пока они не окажутся на другой, более безлюдной улице, и не обращаться к нему на «ты». «С большой охотой!» – сказал Вальт. В сгустившихся сумерках его грудь незаметно наполнилась любовью, как цветок росой, – так часто, как получалось, он слегка прикасался рукой к любой совершенно чужой проходящей мимо женщине, потому что, думал он, он не может знать, доведется ли ему когда-нибудь прикоснуться к ней вновь, – он даже осмеливался в более затененных местах этой ночи поднимать глаза на эркеры и балконы, где, как он отчетливо видел, стояли благопристойнейшие девицы, и мысленно переносил себя с улицы туда, наверх, где теперь стоял рука об руку с одной из них, как жених, полузадушенный своим небесным блаженством.
В конце концов, на какой-то подходящей для этого улице, он развернул перед флейтистом сверкающее историческое полотно с изображением его внутреннего застолья и некоего радостного предвечернего столпотворения, которое – как оказалось, когда любопытствующий Вульт пригляделся пристальнее, – состояло в том, что Вальт прогуливался за стенами города и повстречал там синемундирника. «Готов поклясться, – сказал на это Вульт, – что вы только что вернулись из Гладхейма [10], а не из Долины роз, заполучили там себе в жены либо Фрейю, либо Сиофну, либо Гуннур, либо Гирскогуль, либо Мисту, либо еще какую-то богиню, и в придачу, как свадебный подарок, – несколько котомок, наполненных небесными сферами. – Все же весьма достойно похвалы, когда у человека так мало изношено праздничное платье радости – я-то на своем уже могу пересчитать все нитки, – если, конечно, человек сей способен осознать, что волшебные замки легко превращаются в преддверия замков разбойничьих».
Однако Вальт теперь обратил его очи к горе виноградной, дарующей ныне урожай, то бишь к юноше в синем, и спросил, как того зовут и где он живет. Брат невозмутимо ответил, что это граф Клотар – очень богатый, гордый, своеобразный философ, который, можно сказать, строит из себя англичанина, а в остальном довольно хорош. Нотариусу не понравился такой тон, он стал рассказывать Вульту об обильных речах и познаниях Клотара. Вульт ответил, что видит во всем этом почти исключительно тщеславие гордости.
– Я бы не вынес, – сказал Вальт, – если бы люди, наделенные величием, проявляли смирение.
– А я не выношу, – возразил Вульт, – когда английская гордость – или ирландская, или шотландская, – которая так хорошо выглядит в книжном описании, обнаруживается в действительности и пыжится во всю мочь. В романах нам нравится чужая любовь, и гордячество, и всяческие сантименты; но за пределами романов мы это переносим с трудом.
– Нет-нет, – сказал Вальт, – мне ведь очень нравится твоя гордость. Если мы правильно поставим вопрос, то окажется, что нас никогда не возмущает гордость как таковая, а лишь нехватка оснований для нее, – поэтому часто нас точно так же терзает чужое смирение; – вот и гордость мы ненавидим вовсе не из зависти к чьим-то достоинствам; ибо поскольку мы всегда признаем преимущества тех, кто выше нас, и ненавидим только краденое, показное, постольку наша ненависть обусловлена не любовью к себе, а любовью к справедливости.
– Вы философствуете, словно граф, – сказал Вульт. – А граф, что интересует вас, живет здесь.
С несказанной радостью Вальт поднял глаза на ряд светящихся окон садовой виллы, обращенной к улице сверкающим тылом: к вилле вел длинный сад с просторным вестибюлем из упорядоченных деревьев. Теперь Вальт распахнул перед братом свою томимую жаждой душу со всеми таящимися в ней поэтическими воспарениями и надеждами любви. Флейтист прерывал этот рассказ восклицаниями (обычный для него способ излить гнев): «Конечно, в определенном смысле – однако – раз уж на то пошло – правда, лишь постольку, о Боже!»; а после прибавил, что, согласно его скромному разумению, Клотар, вероятно, не так уж далек от того, что в просторечья принято называть эгоистом.
Вальт счел своим дружеским долгом горячо вступиться за неизвестного ему графа и сослался на благородное выражение его лица, которое, как он предположил, наверняка потому так печально затенено, что граф озирается в поисках солнца, которое на каком-нибудь алтаре, заполненном жертвенным пеплом, пробудит для него старого феникса дружбы; и перед совершенно чистой любовью определенно ни одно сердце не замкнется.
– Вы, по крайней мере, – сказал Вульт, – прежде чем приблизитесь к его камердинеру, наденьте княжескую шляпу, нацепите на себя какую-нибудь звезду и обвяжите икру синей подвязкой: тогда, может, вас и допустят к его двору; а в таком виде как сейчас – нет. Я сам, хотя и происхожу из столь дремучего знатного рода, что от старческого маразма он почти совсем угас, вынужден был прежде оправдаться перед ним собственными заслугами. А как вы собираетесь объявить ему о своих дружеских чувствах? Ведь если вы будете их лелеять и только, это не приблизит вас к цели.
– С завтрашнего дня, – невинно произнес Вальт, – я буду пытаться настолько близко к нему подойти, чтобы он смог отчетливо прочитать в моем сердце и на лице всё, что там начертала любовь к нему, Вульт!
– Называйте меня ван дер Харнишем, черт побери! А Вульту-то что до этого? Вы ведь, судя по вашим словам, собираетесь опираться на собственную речь и ее силу? – откликнулся Вульт.
– Точно так, – сказал Вальт, – а что еще остается человеку, кроме столь редкостных деяний?
Однако флейтиста весьма поразила в столь скромном существе, обожествляющем высшие сословия, эта тихая неколебимая уверенность в победе. А объяснялось всё тем, что нотариус уже много лет – с тех пор, как прочитал о жизни Петрарки, – хоть и не высказывал свои мысли вслух, но почитал себя за второго Петрарку: усматривая сходство не только в том, что обладает похожей способностью сочинять маленькие стихотворения, – или в том, что и этого итальянца его отец послал в Монпелье для изучения юриспруденции, а позже предостерегал от сочинения стихов, – но также, и прежде всего, в том, что первый Петрарка был красноречивым и изящным государственным мужем. Нотариус верил, что может – судя по тем речам, которые он многократно и успешно произносил перед Гольдиной и матерью, – без ложной скромности рассчитывать на некоторое сходство с итальянцем, если только окажется в подходящей ситуации. Собственно, в эту минуту во всей Иене, во всем Веймаре, Берлине и т. д. не сыскать ни одного молодого человека, переходящего рыночную площадь, который не верил бы, что он – наподобие святилища… или дарохранительницы… или ковчега для святых мощей… или коры дерева… или ящика с мумией – потаенно скрывает в себе какого-то (сейчас или вообще живущего) духа-великана, так что если кто-то откроет упомянутое святилище или ящик для мумии, то помысленный великан, отчетливо зримый, будет лежать там навытяжку и посмотрит на него бодрым взглядом. Да и пишущий эти строки прежде успел побыть пятью или шестью великими людьми, в быстрой последовательности сменявшими друг друга – в зависимости от того, кому из них он в данный момент подражал. Правда, приходя к зрелым годам, то есть к познаниям, особенно если они очень велики, начинаешь сознавать, что ты – ничто.