Невиновные в Нюрнберге - Шмаглевская Северина. Страница 6

Проваливаюсь в сон и просыпаюсь. Мысли навязчиво возвращаются все к той же теме.

Позади осталась столица: развалины, вывернутые наизнанку железобетонные внутренности домов — мертвый город, внушающий ужас торчащими металлическими балками, стальными прутьями, выцветшими и скрюченными, точно перегнившая солома. Моя столица. Беззащитная перед многотонными бомбами, падающими с неба, и струями огня с земли, как беззащитны были дети под дулами эсэсовских автоматов.

Прошел уже год с тех пор, как ее освободили. В подвалах домов лежат засыпанные тела. И живут люди.

На аэродром я добиралась на велорикше, сугубо военном в Польше виде транспорта. За рулем сидел совсем юный паренек. Он поначалу поморщился — аэродром далеко, Снег валит, а у него единственная «тяга» — собственные ноги. Мне пришлось разрешить его сомнения, сказав всю правду:

— Дорогой мой! Через полчаса вылет. Я должна успеть. В Нюрнберг! Вы должны понять! Эта толстенная папка, перевязанная веревкой, — документы Комиссии по расследованию преступлений гитлеризма. Мне нельзя опоздать. Выручайте.

Он сразу тронулся с места, набросив полог на папку с документами, лежавшую у меня на коленях, — снег валил все сильней.

Путь был неблизкий. Через все Иерусалимские Аллеи, в метель, мимо развалин, сгоревших домов, все еще пахнущих смертью. Паренек-рикша не спрашивал меня, что я делала во время оккупации, почему и зачем еду в Нюрнберг. Молча, нагнувшись вперед, он с усилием крутил педали. Я тоже не интересовалась, как он жил во время оккупации: только ли ездил за салом в деревню или помогал подпольщикам переправлять оружие; а может, развозил свеженапечатанный бюллетень против оккупантов. Воевал ли он?

Мы выехали на прямую дорогу. Рикша мчался к аэродромной таблице с неясными, залепленными снегом буквами. Наконец! Уже видны знакомые мундиры работников аэродрома, а чуть дальше на взлетной полосе огромный самолет и трап.

Его не надо было подгонять. Наклонившись, с искаженным от метели и ветра лицом, с каплями пота на лбу, он летел все быстрей и быстрей, словно разделяя мою боязнь опоздать.

Вот уже первая табличка у ворот, строго запрещающая въезд на территорию военного аэродрома, но мой рикша, не задумываясь, проскочил мимо столба. Часовой пытался жестом остановить нас, но мы уже миновали второго, третьего. Военный аэродром. «Вход строго запрещен» — многочисленные таблички сливались в одну сплошную надпись. Мы неслись вперед к подрагивающему самолету, и вдруг кто-то железными руками схватил за шиворот меня и рикшу. Наш жалкий экипаж вмиг остановился. Пальцы бледного от гнева майора безжалостно впились в мое плечо, да и паренька он, должно быть, крепко прижал своей жесткой, как клещи, рукой — тот даже голову наклонил набок.

— Сопляки! — орал на нас бог авиации. — Засранцы! Еще миг, и от вас осталась бы рубленая котлета! Вам бы головы поотрывало!

Самолет двинулся с места. К дрожанию корпуса добавилось едва заметное вращение колес.

Я пыталась уговорить разъяренного летчика не задерживать рикшу:

— Мне надо в Нюрнберг! В Нюрнберг! На процесс! Последние дни свидетельских показаний!

Он приложил ухо к моим губам, и я снова прокричала каждое слово. Он выпрямился.

— Ваш самолет сейчас подгонят, — его голос перекрывал гул моторов двигающегося над нами гиганта. — Как только этот взлетит.

Майор обернулся. У здания аэродрома я увидела остальных свидетелей и нашего Михала Грабовецкого, который махал мне рукой.

Рикша стирал с лица снег и пот. Мы остались одни. У майора тут и без нас забот хватало, он не держал нас больше — самолет умчался по взлетной полосе за край горизонта.

Я простилась с парнишкой, не без любопытства проследив, как он поведет себя, получив в благодарность за свою бешеную гонку самую большую из существующих купюр.

Но он просто не отреагировал. Сунул в карман этот кусочек гербовой бумаги, все еще тяжело дыша. Я задумалась: может, для него, как и для меня, деньги эти не имели значения?

И вот после всей этой спешки мы летим уже третий день. Впереди Нюрнберг. Там судят гитлеровских преступников, а мы, группа людей, которая мчится сквозь бурю и туман, преграждающие нам путь, мы вызваны туда как свидетели. Мы найдем нужные слова. Из собранных в папке документов и фотографий выберем те, которые подтвердят наши показания.

Если успеем. Если не предстанем перед Трибуналом слишком поздно. Как трудно упорядочить в мыслях все то, что, возможно, вовсе уже не понадобится.

Мне предстоит давать показания перед Международным военным трибуналом, а за моими словами будет молчание миллионов людей, навсегда оставшихся в Освенциме.

Мы легко поддались бы политическому пессимизму, если бы не этот суд, заседающий уже много месяцев.

Нюрнберг. Огромный траурный колокол, раскачивающийся над Европой. В крепком пожатии сплелись ладони антигитлеровской коалиции, жесткие, корявые от натертых автоматами мозолей. Автоматами, поднятыми на защиту людей. На защиту детей. На защиту домов и полей. И этот Трибунал тоже собрался для защиты людей, домов и полей. Я жива. Кончился кошмарный сон. Открылись глаза. Сейчас утро. Я жива. И у меня снова есть какие-то права. Мне не нужно возвращаться в царство кошмарной действительности. Я могу идти вперед.

А как же другие? Траурный колокол повторит их имена и фамилии, даже имена их родителей, даты рождения, названия их городов и деревень. Живые сохранят их в памяти, воздвигнут им памятники. Но не воскресят их.

Пришла пора спросить убийц о смысле и цели содеянного ими. Они обрывали и без того короткое человеческое существование. Может быть, в Нюрнберге они скажут — зачем? Что это — инстинкт борьбы? Генетические отклонения? Желание обогатить свое отечество über alles? Мы услышим голоса неразговорчивых эсэсовцев, приближенных Гитлера, верных, предельно предприимчивых и энергичных генералов, на ответственности которых все, чем дымятся до сих пор огромные поля Европы. Теперь они раскроют рты и постараются говорить как можно дольше, станут по своему обыкновению приводить множество аргументов и смягчающих вину обстоятельств.

Я никогда не называла театром военных действий окопы, где трупы лежат бок о бок с живыми, которые в напряжении ждут следующего взрыва или перемирия. Полевой госпиталь, до отказа набитый ранеными солдатами, никогда не был для меня сценой из театра военных действий. Называть войну театром — преступление. Такое же преступление, как вбивать в юные головы песни о радостной смерти, о наслаждении истекать кровью. Кровь воняет. КРОВЬ ВОНЯЕТ!!! Она очень быстро портится и издает тошнотворно сладкий запах. И к этому трудно привыкнуть. «Сомкнем ряды мы наши вновь, прольем мы за свободу кровь» — насколько иначе звучат для меня сегодня слова, которые мы так беззаботно распевали до войны, в школьные годы!

А Нюрнберг кажется мне необъятным форумом, внушительным, как античный театр. Здесь предстанет перед нами человек и скажет, по каким путям вела его судьба, раскроет свою слепоту, свою бессмысленную страсть к уничтожению собственной и чужой короткой жизни, свою безграничную слабость и свою животную силу, которая толкала его убивать, сыпать смертельный порошок «циклон» в газовые камеры, обдумывать методы усовершенствования безумных планов убийства детей, уничтожения стариков, истребления взрослых. Отзовется молчащий гитлеровский Голем, распахнет сердце перед лицом справедливости. Нибелунги, превратившиеся в чудовищ, которых я имела несчастье видеть, которые врезались в мою память, вросли, запечатлелись в ней навсегда.

Ко мне вернулась жизнь. Должно быть, вернется и вера. Но это произойдет еще не скоро. У меня нет иллюзий, толпы нибелунгов-эсэсовцев удрали в тень, за стены, за ворота, в подвалы, на чердаки, попрятались за деревьями, я слышу их дыхание, они сами приучили меня так смотреть на них, я видела их вблизи, я видела их за работой.

Война не была молниеносной. Молниеносным был ее конец, впрочем не для всех, для тех лишь, кто остался в живых. Для гитлеровцев быстрый финал оказался во многом спасительным, во всеобщей суматохе они успели сменить одежды и выражение лица. Вот они. Смотрят на нас. Молчат. Там внизу, в Нюрнберге, они у себя дома, а вовсе не я и не наши союзники.