Заступа - Белов Иван Александрович. Страница 69

Наташка отбежала чуть дальше, затаилась у корней огромной елки и прикрыла ротик варежкой, чтобы не засмеяться. Матренка рядом совсем, вот-вот покажется, надо бы ее схватить неожиданно, вот она заорет, а потом повалить и снега во все места напихать. Вот только снега-то нет, не удастся потеха. Свиристели вдруг разом замолкли. Только вот гоношились – и все, на лес опустилась мертвая стылая тишина.

Что-то теплое упало вдруг на лицо. Наташка стянула рукавичку, безотчетно коснулась щеки и недоуменно вскинула бровь, увидев на пальцах багровый мазок. Это чего? И тут же отпрянула. Прямо перед носом пролетела тягучая капля и шмякнулась, оставив темный ляпок на осыпавшейся хвое. Наташка подняла глаза и сдавленно засипела – над головой, перекинутый через толстую еловую ветку, висел переломанный человек. Руки и ноги безвольно обмякли, лица не было видно, с пальцев сочилась алая кровь. Наташка всхлипнула и поползла назад, забыв про варежку и игру. Хотелось снова закрыть глаза и оказаться в сказочном дворце, и чтоб принц прискакал и спас…

И тут истошно и страшно закричала Матренка. Совсем рядом, саженях в десяти, скрытая за деревьями. Крик резко оборвался, и Наташка услышала глухое рычание. Жуткое, еле различимое, похожее на собачье. Рычание сменилось влажным треском и хлюпаньем, Наташка поднялась на подгибающиеся ноги и рванула не помня себя. Дороги не выбирала, продираясь напролом сквозь морозный подлесок. Острая ветка царапнула щеку, другая костлявой лапой уцепилась за подол телогрейки. Наташка ойкнула, обернулась и краем глаза увидела далеко за спиной приземистую черную тень. Была и пропала, только иней взвился невесомой колючей пургой. Наташка побежала, дыхание сбилось, в боку кололо, сердчишко грозилось выпрыгнуть из груди. Она выскочила на край болота и резко остановилась. На мху разметалась тетка Евдокия, вспоротая от паха до середины груди. Топорщились сломанные ребра, клубок сизых внутренностей выпал на землю, дымясь на морозце легким парком. Корзина с клюквой опрокинулась, ягоды тонули в крови. Алое на алом, алое на алом…

Пахнуло мокрой псиной и падалью. За спиной возникло нечто огромное, злое и хищное, Наташку с головой накрыла черная тень. Горячее смрадное дыхание обожгло затылок через платок. Наташка пошатнулась и упала на колени. Алое на алом, алое на алом… Лес был темным и страшным, и елки крутили безумный дьявольский хоровод.

Год пролетел не то чтобы особо дрянной, так, самый обыкновенный, полный сверх всякой меры разных жизненных гадостей и ублюдских чудес. Господь насыпал всякой херни не скупясь, видать по-стариковски запнувшись и опрокинув над многострадальной Новгородской землей ведерко, полное самым отборным сраньем. В июне в столице выгорел Плотницкий муниципалитет, люди метались в пламени и горели живьем. В пожаре, как водится, обвинили жидов, по городу прокатились погромы. Толпа грабила, насиловала и убивала. Под горячую руку попали немцы, фряги и заезжие басурмане. Разбушевавшийся город утихомирили только войска, зачинщиков вздернули на Софийской площади, а тела запретили снимать, пока не сгниют. Новгород затих, окутанный дымом, закопченный, полный гнили, слухов и шепота. На восточных границах Порча тянула хищные лапы, и Лесная стража сбивалась с ног, отлавливая ползущих с восхода чудовищ, живых мертвецов, зараженных зверей и банды обезумевших, продавшихся дьяволу дикарей.

Лили ядовитые дожди, губили посевы и не успевших укрыться людей. Возле Торжка выпал невиданный град, черный, ощупью мягкий, а внутри каждой градины зубастый червяк. Солнце всходило щербатое, суля невзгоды и злую болезнь. Осенью подняли налоги, но всем уже было плевать. Зима, как всякая противная сука, где-то блудилась, чему Рух Бучила, первейший охотник на всяких страховидлов и молоденьких вдов, был очень даже и рад. Толку с этой зимы? Ну красиво, снежишко драный на ветках висит, все, сука, такое нарядное, но ведь пару дней полюбуешься и дальше поперек горла та красота. То морозище лютый, то слякоть премерзкая, небо серое, сугробы в сажень высотой, из берлоги лишний раз носа не высунешь. Семь месяцев зима, остальное время непонятная ерунда. И по кой черт люди тут вообще удумали жить? Говорят, предки мудрости были великой, а на деле чистые дураки. Нормальные-то на югах все живут, возле теплых морей, где у каждой хаты деревья с хруктой сладкой торчат. Утром встал, пузо почесал, хрукту эту сожрал. Само все из земли дуриком прет. А у нас только желуди сами растут. Так ими пока нажрешься, наплачешься, а если и нажрешься, опосля в сортире за это расплатишься, как на Страшном суде.

Так Бучила и мечтал бы о всяких морях, потихонечку сходя от скуки с ума. Но, как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло. В очередной праздный и прекрасно-ужасающий своей бесполезностью день примчался мальчишка-гонец из села и, захлебываясь, разразился сбивчивой речью, из которой Рух понял немногое: «Хорицкое болото», «там», «кровища», «Заступа», «убивство» и «срочно». Ну срочно так срочно. На Хорицкую топь Рух чутка пьяный и в меру веселенький прибыл до темноты.

– Опознали? – Бучила, по-собачьи наклоняя голову, с интересом рассматривал изувеченный труп. Мужик в коротком полушубке принял лютую смерть. Удар пришелся в спину, выломав ребра вместе с хребтом, в рваной ране колом встали замерзшие легкие. Пустые остекленевшие глаза уставились в небеса.

– Опознали, – хмуро подтвердил Фрол Якунин, сельский пристав и, как ни странно для представителя власти, хороший, в общем-то, человек. – Нашенский он, Прокл Куницын, тридцати шести лет, из крестьян.

– В лесу чего делал? Гулял?

– С соседом и бабами за клюквой пришел. Мужики охраной. Мишка, покажь. – Фрол повелительно махнул рукой. Сбоку подскочил тощий остроносый парень в плохо подогнанном полицейском мундире. Один из двух Фроловых подручных. Второй, неуклюжий, похожий на облысевшего медведя-шатуна, Кирька Соломин, переминался с ноги на ногу чуть в стороне. Оба жандарма звезд с неба не хватали, но Фролу выбирать и не приходилось. Мишка, отчего-то очень стесняясь, показал Руху грубо смастряченный арбалет. Ясно, обычная практика в Новгородской земле. Без оружия из села ни ногой. Простое правило, а писано кровью. Тут, правда, оружие вовсе не помогло.

– Всемером пошли: три бабы, две девчонки и два мужика, – Фрол продолжил доклад, важно тыкая пальцем в выложенные рядком тела. – Итого четыре мертвяка, двое живых.

– Живых? – навострил ухо Бучила.

– Мужик второй спасся, Силантий Дымов, и баба одна, Софья Торопка, оба сейчас в жандармерии сидят, напуганы до смерти, херню разную несут, толку никакого от них.

– Хоть какие-то добрые новости от тебя. – Рух строго глянул на Фрола. – Почему тела в кучу стащили? Ведь не здесь они померли и простынями накрылись?

– Мишка с Кирькой в одно место снесли, – понурился пристав. – Они тут первые были.

– А я тебя предупреждал, – добавил голосу суровости Рух. – Будут мертвецы – без меня пальцем не трогать. Всю картину поломали остолопы твои.

– Говорил я, а толку? – отмахнулся Фрол.

– А мы чего? – Мишка шмыгнул простуженным носом и зачастил: – Они лежат, ужас чего, ну и мы… ну и того. Не по-христиански так-то лежать…

– Ты, Мишка, к соседке ходишь блудить при живой жене, то доподлинно знаю, – уличил Рух. – То по-христиански, видать?

Мишка не нашелся с ответом и обиженно засопел.

«Сукины дети, наворотили делов», – подумал Рух, подхватил еловую шишку и показал жандармам.

– Видали? Знаете, чем хороша? Ее если в задницу запихать, обратно не вынешь уже. Намек ясен?

И, не дожидаясь ответа, заглянул под ближайшую простыню. В горле запершило.

– Матрена Иванова, девяти лет, – проскрипел Фрол. Битая оспой щека пристава нервно задергалась.

Бучила опустил невесомую ткань. Ребенка разорвали в куски. Он пересчитал тела и нахмурился.

– Пошли всемером, двое спаслись, здесь четверо лежат. Где еще один?

– И правда, где? – Фрол повернулся к своим молодцам.

Жандармы переглянулись, и Мишка неуверенно отозвался: