Одноколыбельники - Цветаева Марина Ивановна. Страница 86

Думается, что многое в случившемся с Сергеем Эфроном позднее, когда Марина Цветаева с горечью писала, что он видит в советской России «только то, что хочет видеть», объясняют эти его страшные слова о том, что тоска по родине душит эмигрантов и закрывает их глаза и уши…

Они прожили вместе много нелегких лет – нелегких и потому, что Марина тяжело переживала отход Сергея от идеалов Белой армии (ее «Лебединого стана»), не разделяя его веры в правду «другого стана», и потому, что Сергей не менее тяжело переживал ее увлечения другими – «Я на растопку не гожусь уже давно», – с горечью написал он в 1923 году Максу Волошину (в известном большом письме). Он глубоко и тонко понимал, что «ураганы страстей» питают ее поэзию, понимал и ее страдания, но от этого понимания было не легче. В то их самое тяжелое время он мог бы уйти, если бы думал только о себе, но не мог, потому что очень боялся за Марину. И это высокое самоотречение было ее опорой. Но и она не могла бы уйти от Сергея, боясь за него. В чем-то очень важном они были похожи. Об этом глубинном сходстве Марина Цветаева летом 1934 года написала Наталье Гайдукевич: «В каких-то основных линиях духовности, бескорыстности, отрешенности мы сходимся (он – прекрасный человек)». Это сказано после многих горьких слов в том же письме…

После произошедшего в сознании Сергея Эфрона переворота что-то надорвалось в их общем мире и в душе Марины. Сергей сам писал сестре о коренных изменениях своего мировосприятия – что он стал настолько «другим», что начинает бояться встреч со старыми знакомыми, говорящими с ним «как с прежним». Марина очень тяжело переживала эти изменения (в письмах близким людям это звучит достаточно откровенно), и даже в ее прозе тридцатых годов, хотя ни в одном произведении тех лет Сергей Эфрон не был «главным героем», можно увидеть в «образе мужа», иногда возникающего на периферии повествований, эти разительные перемены.

Посвященный памяти Андрея Белого очерк «Пленный дух» написан в 1934 году, но описанные в нем на всю жизнь запомнившиеся Марине Цветаевой встречи происходили гораздо раньше – мимолетные в Москве и долгие, наполненные глубоким пониманием и неослабевающим ее сочувствием, – в Берлине 1922 года (в самом начале ее эмиграции). Сергей Эфрон тогда еще оставался во многом прежним. Это чувствуется и в восхищенном отзыве Андрея Белого: «Какой хороший Ваш муж, – говорил он мне потом, – какой выдержанный, спокойный, безукоризненный», – и в подтверждающих эти слова интонациях Сергея, когда он с такой искренней доброжелательностью пытается помочь Андрею Белому, потерявшему рукопись и впавшему в невменяемо истерическое состояние: «Борис Николаевич, дорогой, успокойтесь, найдем, отыщем, обойдем все места, где вы сидели…». Убеждая, что искать надо в разных кафе, где Андрей Белый был в предыдущий вечер, так как потерять рукопись на улице он не мог, и слыша в ответ растерянное: «Боюсь, что мог», – Сергей начинает терпеливо-успокаивающе говорить с ним как с неразумным «капризным ребенком»: «Не могли! Это же вещь, у которой есть вес». И эта наивная логика успокаивает. В такие минуты интонация взрослого и столько уже пережившего Сергея чем-то напоминает маленького героя его «Детства», умеющего так наивно и сочувственно утешать, успокаивать, стараться помочь… «Вы где-нибудь ее уже искали? – Нет, я прямо кинулся сюда. – Так идем». После очередной неудачи в очередном кафе и нового взрыва отчаяния поэта, шокирующего добропорядочных хозяев и посетителей, Сергей «мягко, но твердо» увлекает его за порог, спокойно советуя посмотреть в соседнем кафе, и когда какой-то иррациональный страх «не пускает» Андрея Белого туда, идет сам. Каким обаятельным контрастом нервным, почти безумным выкрикам Андрея Белого выглядит доброжелательное спокойствие и мягкая твердость Сергея! Что-то от того «чудесного мальчика» еще оставалось в нем… (Таким, кстати, он предстает и в уже процитированных воспоминаниях Валентина Булгакова.)

И с какой острой «ностальгией» вспоминала Марина Цветаева того «своего Сережу», когда писала этот очерк в 1934 году. В том же самом году написана «Страховка жизни». Трудно определить жанр этого произведения – оно во многом необычно для цветаевской прозы, преимущественно мемуарной. В данном случае действие происходит именно в том году, в котором он написан, о чем свидетельствуют многие узнаваемые «биографические реалии»: девятилетний сын (в 1934 году Муру было 9 лет), маленькая бедная квартира, неприхотливый «обед – ужин»… И хотя повествование ведется не «от первого лица» и это по жанру ближе к рассказу, чем к очерку, в нем остается несомненная узнаваемость и «главной героини», забывающей обо всем повседневном в поразившей ее увлекательной беседе, и ее сына. Что касается мужа… Если сравнивать «образы мужа» в «Пленном духе» и в «Страховке жизни» – во втором случае он настолько неузнаваем, как будто речь идет о совершенно другом человеке! «– Вы с ума сошли! – взорвался муж, зверем выскакивая из-за стола. (выделено мной – Л.К.) – Я из-за вас всюду опоздал!», «…вы с ним загородили дверь, я как в западне сидел!» Проводив мужа, то есть получив в руку, вместо руки, ручку захлопнувшейся за ним двери…». Сколько горечи в этих словах!..

Анастасия Цветаева вспоминала, как в первые их годы при любом огорчении Марины одно появление Сережи, входящего с улицы в дом, «все исправляло, освещало – точно в сумерках зажженная лампа с порога». Так пытается он «все исправить» и в эпизоде с Андреем Белым. Но теперь… На смену былой спокойной выдержанности и деликатности пришла лихорадочная нервозность – изменились пластика, жестикуляция, может быть, даже голос, а главное – тон. Это, кажется, единственный написанный Мариной Цветаевой «психологический портрет», дающий возможность «увидеть и услышать» Сергея Эфрона в середине 30-х годов в домашней обстановке. Ощутима обостренная тревожность – он замкнуто насторожен приходом страхового агента и, несмотря на все наивно-добросердечные попытки молодого человека, не дает втянуть себя в разговор. Как щедро подхватил бы этот разговор прежний остроумный «коктебельский» Сережа, как «подыграл» бы Марине, как тонко понял бы причину ее глубинного интереса к отношениям сына с матерью! Сейчас – и, видимо, уже не первый год – ему явно не до того. Его, как и выросшей Али, просто никогда нет дома – он всегда куда-то спешит. Вот и сейчас он явно боится опоздать в какие-то неведомые ей места. Все трагичнее запутываясь, он все меньше принадлежал себе… Это ужасало Марину Цветаеву, ее приводила в отчаяние невозможность переубедить Сергея и что-то изменить. И у нее не было сил дальше писать и думать об этом.

Но когда в 1937 году в русскоязычной прессе Парижа на Сергея Эфрона обрушились лживые обвинения в участии в политическом убийстве безоружного и не ожидающего коварного подвоха человека, Марина Цветаева страстно написала многим друзьям о невозможности для него участия в таком, по выражению Анны Тесковой, «безобразном деле». Она часто вспоминала рассказы Сергея о его обучении пленных красноармейцев пулеметному делу (в годы Гражданской войны) – вспоминала в очень важной для нее связи: что он не расстрелял ни одного пленного, более того – прилагал усилия, чтобы спасти их от свирепо настроенных офицеров. Он писал об этом в своем дневнике тех лет, мечтая, что Марина когда-нибудь прочтет это… Об этом писала Марина Цветаева в тех трагических письмах 1937 года – и своим «заочным» корреспондентам (Ариадне Берг, Анне Тесковой), и при встречах с друзьями. Анна Тескова восприняла это письмо с полным доверием, и это примечательная реакция – она хорошо помнила Сергея Эфрона в годы его жизни в Праге. К сожалению, ответ Анны Тесковой самой Марине Цветаевой не сохранился (он, безусловно, был – она всегда внимательно отвечала, это видно и по цветаевским письмам к ней, а уж на такое…), пропали все ее письма (к Цветаевой), и потеря эта невосполнима, – но сохранилось важное: письмо Анны Тесковой ее другу – известному литературному критику Альфреду Бему (живущему в Чехии), где сказано: «Цветаева прислала большое письмо, которое меня порадовало ее прекрасным и честным отношением к мужу; из письма ясно, что он не имеет ничего общего с этим безобразным делом и остается прежним добрым человеком, как мы привыкли видеть его (если он еще в живых, конечно!)» (1937, 1 декабря)