Переселение. Том 1 - Црнянский Милош. Страница 57
Потом, перегнувшись через перила, Энгельсгофен крикнул стоявшим у знамен Исаковичам:
— Сегодня выдать людям двойную порцию хлеба и каждому эскадрону — по бочке вина!
А когда лица солдат, стоявших перед павильоном, засияли от удовольствия, так что могло показаться, будто над красными маками заколыхалась золотистая пшеница, старик взмахнул своей треуголкой и заорал по-немецки:
— Сербы! Трижды виват старому Энгельсгофену!
И, размахивая плюмажем, он громко заревел, точно воздавая самому себе высокие, почти королевские, почести. Сербы восприняли его возглас как команду «вольно» и в тот же миг разошлись, чтобы размяться и оправиться, с удовольствием подхватив во все горло:
— Виват! Виват! Виват!
Солнце, зеленое поле, взыгравшие лошади, толпа счастливых, довольных, кричащих от восторга солдат — все это обмануло Гарсули. На какое-то мгновение обер-кригскомиссару показалось, что аудиторы и профосы Темишвара его обманывали, когда нашептывали о надвигающейся буре. Да и все россказни стражников о стрельбе в казармах, о поджогах скирд вблизи пороховых погребов — тоже, вероятно, выдумки, порожденные стремлением при помощи наветов сделать карьеру. Эти сербы, которые, по словам его клевретов, скорее вернутся в Турцию, чем позволят трогать своих мертвецов, стоят сейчас послушно и весело, вот тут перед ним, и быстро выстраиваются по команде офицеров. И потому Гарсули подал знак графу Палавичини зачитать рескрипт о расформировании полка, будучи уверен, что все покорно, без возражений согласятся покинуть укрепленные редуты у Махалы и переселиться в имения венгерских помещиков, дабы, перестав быть солдатами, навеки осесть, подобно другим крестьянам, на земле.
Гарсули был неглуп. Он понимал, что возможности одного человека весьма ограниченны. Но ему хотелось во что бы то ни стало покончить с этим делом, хотя бы формально, а над тем, что будет потом, пусть ломает себе голову Энгельсгофен. Нужно было выполнить распоряжение, прочитать рескрипт из Вены и растолковать его по-сербски. А подчинятся ли сербы приказу, или их придется вешать за непослушание, его это уже не касается. О том должен позаботиться Энгельсгофен. Гарсули надеялся, что все пройдет спокойно, а если после оглашения рескрипта даже и начнутся протесты, то ими будут заниматься чиновники. Недаром ведь он прибыл сюда в сопровождении двух десятков писарей.
Увидев, что вся свита расположилась вокруг него на досках и скамьях павильона, а с церемониалом выноса знамен покончено, Гарсули встал с места и остановился перед Энгельсгофеном. Его черный бархатный фрак, белые по локоть перчатки и черные страусовые перья на шляпе привлекли внимание солдат, знавших, что принято какое-то важное решение, от которого зависит их судьба. Гарсули поднял над головой свернутый в трубочку рескрипт, перехваченный черными шнурами, с которых свисали большие черные восковые печати. Потом изо всей мочи заорал по-немецки:
— Слушай мою команду! Смирно!
Люди мигом умолкли и стояли теперь как вкопанные. И позади него все: город, укрепления, стены, рвы, наполненные водой и лягушками, церковные башни, колокольни, пушки — все словно окаменело. Ни одна ворона не пролетела над Темишваром, пока Гарсули разворачивал рескрипт. Офицеры, кирасиры, аудиторы стояли безмолвно, вытянувшись на отструганных накануне досках павильона. Один лишь барон Энгельсгофен остался сидеть на своем месте, негромко покашливая. Застыли у павильона и гусары с саблями наголо. И только лошади, мотая головами, отмахивались от мух. Время от времени у них вздрагивала кожа, и мухи взлетали с мелких ранок на холках коней. Перед павильоном, сдвинув ноги по стойке «смирно», вытянулись триста семьдесят восемь человек в красных гунях. Никто не шевелился. Стояла такая тишина, что было слышно, как где-то вдалеке размеренно бил колокол. В том году свирепствовала малярия, и на кладбище ежедневно хоронили по нескольку человек.
Гарсули на какое-то мгновение почудилось, что по его команде замерли и эта бесконечная зеленая долина, и ряд тополей у кромки голубого неба. Почувствовав, как солнце печет щеки, он поднял голову и попытался посмотреть широко открытыми глазами на дневное светило. Но в тот же миг закрыл их и визгливо, будто охрипший петух, заорал:
— Слушай мою команду! Вольно! — Затем, уже тише, обратился к своему адъютанту, который снял было перчатки, а теперь поспешил их снова надеть: — Читайте, Палавичини. Только не торопитесь. — С этими словами Гарсули опустился в кресло.
Пока граф Палавичини читал начинавшийся длинной преамбулой рескрипт о расформировании полка, Гарсули наблюдал за солдатами, которые стояли неподалеку от павильона, разинув рты от удивления.
Большая часть этих людей понимала в рескрипте, который был написан по-немецки, не больше, чем паписты — в латыни во время католической службы, когда верующие улавливают лишь отдельные слова: «Христос», «Страшный суд» или «вечность» — и вслед за священником повторяют: «in saecula saeculorum» [10], не зная точно, что за ними следует. Так примерно понимали немецкий язык и эти сербы-схизматики. Все они слышали, как граф читал: «Ihro Kaiserlich Königliche Majestät bei der demnächst resolvierten endlichen Regulierung derer Slavonischen Grеntz Regimenten» [11], но только не знали, что это означает. Лишь чувствовали, что нагрянула большая беда, и стояли понурившись, открыв рты, и удивлялись, что она все-таки наконец нагрянула.
Согласно приказу, граф Палавичини, прочитав первый абзац, должен был растолковать его по-сербски. И он старался делать это как мог, поскольку считалось, что он говорит по-славонски. Однако его мало кто понимал. Люди задавали друг другу вопросы и волновались.
Майор Трифун Исакович, командовавший в тот день парадом, втиснулся в гущу солдат и попытался их успокоить. Но тревога среди солдат росла. Гарсули был не дурак, и ему стало ясно, что все идет не так, как предполагалось. Поднявшись с кресла, он с грозным видом уставился на сербов, видимо желая взять их на испуг. В эту минуту граф Палавичини объявил, что выносить покойников в открытых гробах отныне запрещается и хоронить их следует в заколоченных гробах. Кто-то из толпы громко запротестовал. Граф смешался. Приказ из Вены гласил: запрещается нести покойников через город в открытом гробу, гроб должен быть покрыт крышкой и заколочен, прежде чем похоронный кортеж двинется из дома. У графа же получилось, будто гроб следует опускать в землю незакрытым.
Стараясь побыстрее покончить с параграфом рескрипта, который, как полагали, вызовет особый протест, граф торопливо, скороговоркой объяснил, что они-де отныне уже не солдаты и что им придется обрабатывать землю, что их расселят по комитатам и поместьям, где им придется, как и всем прочим крестьянам, трудиться «исполу» на земле хозяина и отрабатывать «десятину» церкви. И что они не имеют права без разрешения покидать землю, на которую их переселят. Не успел граф все это изложить, как раздался резкий свист: казалось, пересвистываются барышники. А вслед за свистом послышались возгласы:
— Не хотим быть паорами! [12]
Ряды расстроились, солдаты, тесня друг друга, подступали к павильону. Граф прекратил чтение и обернулся, отыскивая взглядом Гарсули.
А шум нарастал, все громче звучали выкрики:
— Не хотим быть паорами!
Солдаты растягивали слово «паорами», и оно все чаще гремело над толпой. Офицеры забеспокоились. Гарсули подозвал к себе молодого гусара и шепнул ему что-то на ухо. Тот сбежал с деревянных ступенек, вскочил на коня и умчался.
Видно было, как среди обезумевшей толпы сербов майор Трифун бьет со всего размаха кричащих, заставляя их снова стать в строй, а его брат, приземистый толстяк, майор Юрат, хватал выбегавших из строя солдат за шиворот и запихивал их обратно. Однако вопль: «Не хотим быть паорами!» — все нарастал, превращаясь в оглушительный рев.