Переселение. Том 1 - Црнянский Милош. Страница 58

Энгельсгофен вынул изо рта трубку, но не встал, а только склонился к перилам и нахмурился. Гарсули побледнел. Он то подносил к носу, то опускал свой лорнет и, обращаясь к фельдмаршал-лейтенанту, прошипел:

— Herr Feldmarschall-Leutnant, ведь это бунт!

Правой рукой, словно желая отстранить что-то неприятное, грек оттолкнул графа Палавичини, вырвал у него из рук недочитанный рескрипт и процедил сквозь зубы, чтобы подали экипаж. А в ожидании смотрел на толкавшуюся у павильона, казалось, пьяную толпу и на то, как вяжут крикунов и суют им в рот шапки. Тем временем кто-то, видимо, отдал приказ гусарам, и те, обнажив сабли, окружили павильон и стали теснить лошадьми подступивших слишком близко солдат. Однако это еще больше разъярило сербов, и дело приняло дурной оборот: сербы сами воевали в кавалерии и всю жизнь проводили рядом с лошадьми; не растерявшись, они мигом повалили гусар вместе с их лошадьми наземь, как валили баранов и волов, чтобы ставить тавро. И тут-то началось настоящее светопреставление. Сербы вырывали сабли у молодых гусар, которые еще не нюхали пороха и не видели, как льется кровь в бою, били их плашмя этими же саблями, стягивали с них сапоги. Испуганные кони помчались по выгону. А когда сербы принялись переворачивать экипажи, некоторые гусары начали стрелять из пистолетов. В воздух. От страха.

Увидев вокруг себя море обезумевших лиц, оскаленных зубов, налитых кровью глаз и вдохнув запах пороха, Гарсули кинулся к своей карете, за ним бросились офицеры, аудиторы, писари. Все пустились наутек, устрашившись вздувшегося красного потока, который, точно паводок, сметая на своем пути лошадей, знамена, ружья и треуголки, катился к карете, куда уже забрался Гарсули. При этом солдаты-сербы дико, по-волчьи завывали:

— Не хотим быть паорами!

Когда карета тронулась, несколько сербов схватили лошадей под уздцы, другие попытались стащить с козел кучера, но он не дался, и в их руках остался лишь его напудренный парик.

— Чертов шокац, мать твою так! — орали солдаты. — Погоди, сейчас приведем к тебе парикмахера!

И все, что выкрикивал один, тотчас же подхватывала толпа.

В своей роскошной карете Гарсули выглядел точно мышь в мышеловке. Казалось, ему не сносить головы. Однако, когда кучер стегнул лошадей и они, встав на дыбы, сдвинули тяжелую карету, толпа пропустила ее и только громко кричала вслед. Никто за экипажем не погнался. В мгновение ока карета очутилась возле ворот Евгения Савойского. Там уже вставали у пушек пушкари с дымящимися фитилями в дрожащих руках. Гусар, посланный Гарсули в город с известием, что вспыхнул «бунт», хорошо справился со своей задачей.

Увидев, что никто его не трогает и не собирается убивать, Гарсули выскочил из кареты, чтобы посмотреть, что случилось с его свитой. Оказалось, что все благополучно удрали и, сгрудившись поодаль, орали теперь во все горло, отдавая гусарам какие-то приказы. Свита во все глаза смотрела на него.

Когда Гарсули очутился в надежном месте, за стенами большой неприступной крепости, и понял, что все стали свидетелями его трусливого бегства, он до того разозлился, что ему стало дурно. Отбросив шляпу, он расстегнул верхнюю пуговицу на воротнике. Не в силах успокоиться, переступая с ноги на ногу, он орал на стоявших вокруг него офицеров. И уже готов был отдать приказ стрелять по сербам.

— Я вам покажу, — орал он во все горло, — вы у меня позабудете дорогу в Москву! Ich werde Euch das nach Moskau reisen vergessend machen!

Пока Гарсули вопил, коверкая немецкий язык, офицеры у орудий не знали что делать — стоять здесь, в воротах, или выкатить пушки на выгон. Наконец, увидев, что опасность миновала и сербы на плацу стоят там же, где стояли утром, они дали команду своим пушкарям погасить фитили, но оставаться у пушек. Гарсули понял, что никакой нужды вызывать артиллеристов не было, и теперь этот ненужный приказ точил его как червь. Словно от внезапного приступа сильной головной боли, он схватился рукой за лоб и поглядел в сторону плаца; там сейчас снова виднелась прямая красная линия. Гарсули понимал, что следует как-то успокоить толпившихся вокруг офицеров, и начал торопливо отдавать приказы, не разбираясь, кто ему подчинен, а кто нет. Таким образом, разослав всех, он остался один. Тут ему почему-то пришла в голову мысль, что раскассированный полк чего доброго потребует денег для переселения в Россию, и эта мысль опять привела его в бешенство. Садясь в карету, он снова закричал так, что его было слышно далеко кругом:

— Эти наглецы надеются, что им еще приплатят за то, что они уезжают в Россию! Так нет же, никто ломаного гроша не получит!

Осрамившиеся по милости Гарсули офицеры свиты разошлись кто куда. А сам он, усевшись в карету, остался лицом к лицу лишь с графом Палавичини, исполнявшим в тот день должность офицера для поручений, и увидел, что тот весь красный от стыда. Тогда Гарсули, будто что-то вспомнив, спокойно и даже весело обратился к нему:

— Палавичини, что значит «паоры», о которых они так кричали?

— Bauern, — ответил ему кирасир, — Bauern, паор.

— Ах вот что? Они не желают быть паорами, не хотят пахать землю, отказываются копать и окучивать, им подавай отставку?! Ну что ж, хорошо, пусть подождут, я им покажу отставку, — прошипел он и еще раз поглядел на плац, где стоял полк.

К его и всеобщему ужасу, полк сдвоенными рядами двинулся в сторону редутов и стал медленно приближаться к Темишвару. Гарсули увидел, что впереди катит экипаж Энгельсгофена, а за ним в образцовом порядке марширует полк. Не прошло и нескольких минут, как полк уже был у ворот. Первым ехал верхом Трифун Исакович, с непокрытой головой, на которой зияла рана, темная от запекшейся крови. Въехав на мост у самых ворот, Исакович скомандовал «на караул», и полк строевым шагом, так что задрожала земля, вошел в город. Около тридцати обезоруженных солдат следовали за полком со связанными за спиной руками.

Гарсули отъехал в сторону от ворот, где пушкари с погашенными фитилями в руках в полном недоумении стояли возле своих сейчас беззащитных пушек. Увидев барона фон Энгельсгофена, Гарсули онемел от удивления и стыда.

А старик тем временем спокойно вышел из своего ландо и угрюмо принялся отдавать приказы: связанных заковать в кандалы, полк отправить на всю ночь в казематы под замок, а всем офицерам идти к профосу.

Фельдмаршал-лейтенант, казалось, постарел с утра лет на десять. Когда он выходил из экипажа, ему впервые пришлось прибегнуть к посторонней помощи и позволить взять себя под руки. Он был без головного убора и тяжело дышал. Увидев грека, Энгельсгофен остановился и несколько мгновений смотрел на него своими большими глазами. Потом беззлобно, голосом, в котором звучали слезы, сказал:

— Этот Темишвар, который я создал, вы ухитрились сегодня отбросить на столетие назад. По вашей милости сербы сейчас относятся к нам так, как относились до Людовика Баденского {30}. Поздравляю! Поздравьте и моего старого друга, графа Хараха…

Гарсули, недовольный тем, что фельдмаршал-лейтенант позволяет себе такой тон в присутствии графа Палавичини, который, вероятно, разболтает обо всем в Вене, сердито прервал старика:

— Эти люди ничего не понимают, кроме палки и виселицы! Завтра же потребую расстрелять каждого десятого.

— Требуйте! — ответил старый барон до того миролюбиво, что грек удивился. Входя под арку казармы и утирая со лба пот, Энгельсгофен, которого все еще поддерживали под руки, добавил:

— Вы там в Вене при дворе ничего другого и не умеете. — И еще что-то неразборчиво пробормотал.

И хотя последних слов Энгельсгофена Гарсули не расслышал, но угадал он их совершенно точно. Он разобрал только, как барон бормочет: «Потому что вы и они». И Гарсули понял, что имеет в виду фельдмаршал-лейтенант, можно было и не уточнять. Потом старик и вообще повернулся к нему спиной.

Тем временем внутри казармы и каземата поднялся шум, а на улицах города началась паника. Тридцать связанных солдат были отведены в находившийся вблизи колодца каземат. А полк остался стоять во дворе казармы кирасир. Сначала у солдат отобрали лядунки с порохом и пулями, потом кузнецы сбили с ружей курки. Было приказано сдать оружие, вплоть до последнего тесака, и просто удивительно, что солдаты выполнили это без пререканий. Отобрано было и знамя, только хоругви — поскольку они церковные — были оставлены с тем, чтобы отнести их в храм. Православная церковь высилась на противоположной стороне улицы.