Крестный путь Сергея Есенина - Смолин Геннадий. Страница 36

«Это не были пьяные жалобы, – писал уже после смерти поэта сидевший тогда с ним за одним столом Евгений Сокол. – Чувствовалось в каждом слове давно наболевшее, давно рвавшееся быть высказанным, подолгу сдерживаемое в себе самом и наконец прорывавшееся скандалом. И прав был Есенин. Завидовали ему многие, ругали многие, смаковали каждый его скандал, каждый его срыв, каждое его несчастье. Наружно вежливы, даже ласковы были с ним. За спиной клеветали. Есенин умел это чувствовать внутренним каким-то чутьём, умел прекрасно отличать друзей от „друзей”, но бывал с ними любезен и вежлив, пока не срывался, пока не задевало его что-нибудь очень уж сильно. Тогда он учинял скандал. Тогда он крепко ругался, высказывал правду в глаза, – и долго после не мог успокоиться. Так было и на этот раз».

Упомянутый разговор поэт вёл буквально на последних нервах. И – заходился в крике, когда вспоминал Ширяевца. Он пытался найти его могилу на Ваганькове, куда ходил с Вольфом Эрлихом. Тогда Есенин был потрясён, услышав помин священника за расстрелянного императора и его семью. Это в советской-то Москве 1925 года!.. А могилу Ширяевца так и не смог найти. Она находилась в совершенно жутком состоянии – была почти сровнена с землёй.

И сейчас Есенина трясло при одном воспоминании об этом.

– Ведь разве так делают? Разве можно так относиться к умершему поэту? И к большому, к истинному поэту! Вы посмотрели бы, что сделали с могилой Ширяевца. Нет её! По ней ходят, топчут её. На ней решётки даже нет. Я поехал туда и плакал там навзрыд, как маленький, плакал. Ведь все там лежать будем – около Неверова и Ширяевца! Ведь скоро, может быть, будем – а там даже и решетки нет. Значит, подох, – и чёрт с тобой?! Значит, так-то и наши могилы будут?.. Я сам дам денег, только чтоб ширяевская могила была как могила, а не как чёрт знает что. Ведь все там лежать будем…

Под конец, уже поздним вечером, Есенин читал последние стихи и, конечно, «Чёрного человека». «Это было подлинное вдохновение», – вспоминал Евгений Сокол.

А на следующее утро Есенин, опять выпивший, уже сидел в Госиздате и ждал денег за собрание. Сидел долго, но так и не дождался. Гонорар выписали, но денег в кассе не было.

Пока ждал, беседовал с Евдокимовым.

– Лечиться я не хочу! Они меня лечат, а мне наплевать, наплевать! Скучно!.. Надо сходить к Воронскому проститься. Люблю Воронского. И он меня любит.

Сидел у Воронского, читал «Чёрного человека». Потом вернулся к Евдокимову.

– Ты мне корректуры вышли в Ленинград… Я тебе напишу. Как устроюсь, так и напишу… Остановлюсь я… у Сейфуллиной… у Правдухина… у Клюева… Люблю Клюева. У меня там много народу. Ты мне поскорее высылай корректуры.

На вопрос о «Пармене Крямине» ответил, что обязательно вышлет, только сменит название, а в Ленинграде допишет её, ибо здесь, в Москве, работать невозможно.

Потом уединился в пивной с Тарасовым-Родионовым, которого знал по ВАППу [9] и компании Бардина. Именно Тарасов-Родионов взял в своё время при посредничестве Берзинь «Песнь о великом походе» для «Октября».

А сейчас Есенин хвалил повесть своего собеседника «Шоколад» и поносил последними словами Пильняка, Анну Берзинь, а заодно и Воронского. Крайне неприязненно отзывался о своих родных – но всё это как будто наедине с самим собой, погружаясь в себя, словно его и не слышит никто. Потом поднимал голову и начинал убеждать не столько сидящего перед ним писателя, сколько еще кого-то, и в первую очередь, вероятно, себя самого: «Я работаю, я буду работать, и у меня ещё хватит сил показать себя. Я много пишу, и ещё много надо писать… Я не выдохся. Я ещё постою. И это зря орёт всякая бездарная шваль, что Есенин – с кулацкими настроениями, что Есенин – чуть ли не эмигрант…»

Кончилось пиво, надоело ждать… Есенин нетвёрдой походкой дошёл до Госиздата, вышел оттуда с чеком. Сказал, что брат Илья получит деньги и переведёт ему.

В этот же вечер появился в квартире брошенной им Софьи. Там сидели Наседкин и сестра Шура. Мрачный, насупившийся поэт вошёл, не сказав никому ни слова, сложил как попало вещи в несколько чемоданов, с помощью Ильи и извозчиков вынес их из квартиры. Процедил сквозь зубы «до свиданья», повернулся и вышел.

И только внизу, улыбнувшись, помахал рукой сестрёнке, выбежавшей на балкон.

Отправился в студию к Якулову. Там снова как следует «принял на грудь». Простился – и на вокзал.

Постфактум

Именно в этот день, за несколько часов до отъезда в Ленинград, Есенин совершил роковую ошибку. Он произнес фразу, которая, похоже, стоила ему жизни. Сидя в пивной напротив писателя Тарасова-Родионова, Сергей вдруг перешёл на тему о партийных вождях того времени:

– Ну, коль не Ленин, то Троцкий. Я очень люблю Троцкого, хотя он кое-что пишет очень неверно. Но я его, кацо, уверяю тебя, очень люблю. А вот Каменева, понимаешь ты, не люблю. Полувождь. А ты знаешь, когда Михаил отрёкся от престола, он ему благодарственную телеграмму залепил за это самое из…Ты думаешь, что если я беспартийный, то я ничего не вижу и не знаю. Телеграмма-то эта, где он… она, друг милый, у меня.

– А ты мне её покажешь?

– Зачем? Чтобы ты поднял бучу и впутал меня? Нет, не покажу.

– Нет, бучи я поднимать не буду и тебя не впутаю. Мне хочется только лично прочесть её, и больше ничего.

– Даёшь слово?

– Даю слово.

– Хорошо, тогда я тебе её дам.

– Но когда же ты мне её дашь, раз ты сегодня уезжаешь? Она с тобой или в твоих вещах?

– О нет, я не так глуп, чтобы хранить её у себя. Она спрятана у одного надёжного моего друга, и о ней никто не знает, только он да я. А теперь ты вот знаешь. А я возьму у него… Или нет, я скажу ему, и он передаст её тебе.

– Даёшь слово?

– Ну, честное слово, кацо. Я не обманываю тебя.

– Идёт, жду…

Что означает сей диалог? Действительно ли у Есенина была в руках эта телеграмма? Как он мог ее получить? Будучи в Царском Селе? Каким образом? Или это своеобразная мистификация, проверка «на вшивость» своего собеседника, зондирование «политической почвы» в сей критический момент? Или похвальба – дескать, что взять с Каменева, не такая уж и шишка, коли такой компромат на него имеем…

И это при том, что 20 декабря Есенин сообщает Наседкину о возможности издания двухнедельного журнала в Ленинграде через Ионова, то есть непосредственно под «покровительством» Зиновьева, в то время, когда ещё никто не знал, останется последний или слетит. Всё висело на волоске.

Тарасов-Родионов воспроизвёл этот диалог в своих мемуарах. Факт подачи телеграммы действительно имел место, и этот сюжет получил совершенно неожиданное развитие почти десять лет спустя.

Кто же такой Тарасов-Родионов, перед которым так разоткровенничался поэт? Это была весьма тёмная личность с сомнительной репутацией.

Арестованный летом 1917 года, он написал покаянное письмо секретарю министра юстиции Временного правительства: «Я виноват, и глубоко виноват в том, что был большевиком».

После Октября каялся уже перед своими: дескать, отрёкся «под влиянием травли и провокации, доведших меня до прострации».

В 1918–1919 годах работал в организованном им самим армейском трибунале в Царицыне.

Был непосредственно связан с ВЧК-ОГПУ и одновременно подвизался на ниве литературы в среде «неистовых ревнителей». При этом был активным сторонником зиновьевской оппозиции.

В своём знаменитом «Открытом письме» Фёдор Раскольников уже за границей в 1938 году предъявлял счёт Сталину, перечисляя имена казнённых представителей «ленинской гвардии»: «Где Антонов-Овсеенко? Где Дыбенко? Вы арестовали их, Сталин!.. Где маршал Блюхер? Где маршал Егоров? Вы арестовали их, Сталин!!!»

Симптоматично, что в этом списке всенародно известных героев Гражданской войны, партийных деятелей, маршалов вдруг возникает имя никому неведомого вапповского функционера и малоизвестного прозаика Тарасова-Родионова.